Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 116

Сеня поморщился:

— Тиф! Придумают же. А еще что?

— Ну, это он так сказал. Тиф или даже еще что-то похуже. Словом, чтобы мы не ходили…

— Не крути, Марина, — вдруг проговорил Олег так веско, что девочка сразу замолчала. — Про тиф нам наврали. Мы это сразу поняли. Володька правду сказал: нас запугали. В училище нам сказали, предупредили, что к тебе ходить не надо. Что от тебя надо подальше…

Он замялся, и Сеня его подтолкнул:

— Давай, высказывайся. Вы чистые, как ангелы, и об Сеньку Емельянова вы запачкаетесь.

Юртаев подтвердил с каким-то веселым бешенством:

— Точно!

— Вот вы и пришли ночью, потихоньку. Днем-то страшно, как бы кто не увидел. Какого черта вы тут шляетесь? Кому такие друзья нужны?

— Точно! — снова выкрикнул Юртаев.

— Давайте выметайтесь отсюда.

Отвернувшись к стенке, Сеня впервые за все время почувствовал себя, как никогда, крепким и сильным. Он ждал этого момента, когда же он встанет на ноги, чтобы вплотную сойтись с теми, кто посмеет обвинять его маму и кто посмеет поверить этому обвинению. И вот настало такое время. Вот они поверили, испугались. Может быть, они подумали еще, будто ему от их трусости стало не по себе?

Да, именно так они и подумали, все, кроме Аси. Они даже начали утешать его. Олег начал:

— Мы тебя не бросим, Сеня…

И все остальные что-то начали говорить ободряющее, но сразу замолчали, как только увидели Сенино лицо. Он откинул одеяло и сел. Он торжествующе рассмеялся, и это вышло так неожиданно и так не соответствовало общему настроению, что все растерялись, а Марина тихонько ахнула.

Никто ничего не мог понять, только Ася торжествующе спросила:

— А вы что думали? Ха! Вы думали, что если вы его бросили, то мы оч испугались? Да?

— Уходите! — повелительно сказал Сеня, продолжая улыбаться.

— В общем, ты это правильно, что прогоняешь. Друзья до первого страха, — проговорил Юртаев. — Я не знал про тебя ничего, мне только вчера сказали. Ты только не подумай, что я такой тут перед тобой красивый. Лучше всех. Я такой же, как и они. Только у меня шкурка потолще, не так скоро до меня страх доходит. Они мне про тебя рассказали… Ну, в общем, мы и пришли.

Но Олег все еще размахивал руками и старался доказать, что они не такие уж потерянные люди, чтобы оставить товарища в беде:

— Просто, понимаешь, так вышло, мы не тебе не поверили, тебя-то мы знаем и никогда не предадим. И все нам так говорили, что сын за родителей не отвечает…

Лучше бы он не говорил этого. Сеня побледнел и перестал улыбаться.

— Да, — сказал он, не разжимая зубов. — Если сын — подлец и верит подлецам и всяким шептунам, тогда не отвечает. Ты своего отца мог бы предать? Тогда тебе ни за кого не надо отвечать: ни за родителей, ни за самого себя. А я вот отвечаю. Я, если хочешь знать, матери верю больше, чем всем вам, и вообще больше, чем всем людям. Я знаю, что она никогда никого не предавала. Все это вранье. И я это докажу.

Он устало свалился на подушку и проговорил:

— Давайте отсюда. Смотреть на вас противно!

И все замолчали, утомленные трудным разговором и теми чувствами и мыслями, которые, как невидимые вихри, носились вокруг, захватывая в свой круговорот всех, кто тут был. В тишине раздался тоненький голосок Марины:

— А я думала, ты обрадуешься, когда увидишь нас.

Сеня без всякого выражения сказал:

— Ха-ха-ха. Видишь, радуюсь?

— Нет, правда, — с придыханием продолжала Марина, и все думали, что она сейчас заплачет. — Мы знали, ты сначала, конечно, рассердишься… а потом… может быть, и засмеешься… И мы хотели тебе помочь… — Она и в самом деле заплакала.

Всем стало неловко и за то, что она говорит, и за ее слезы, и только одна Ася презрительно усмехнулась. Сама она слезливых девчонок презирала и тех, кто их утешал, тоже презирала и всегда высмеивала. Она сорвала со стены полотенце и через всю комнату ловко бросила его Марине.

— Утрись, — проговорила она и подумала: «Плакса, а еще туда же, пианистка».





Но теперь, по крайней мере, стало ясно: друзья пришли, с некоторым, правда, опозданием, но все-таки пришли. Они тут же начали давать Сене всякие полезные советы, он слушал их молча, а им казалось, что вспышка гнева прошла и что он соглашается с ними, и это ободряло их.

— Хочешь к нам на завод? — предложил Юртаев. — Будешь работать и учиться, как Олег.

Марина всхлипывала, отвернувшись к стенке.

— Не сморкайся в полотенце, — посоветовала Ася. — Лучше умойся, умывальник там, в углу.

— Давай к нам на завод, — оживленно, словно ничего не произошло, подхватил Олег. — У нас пушечки, знаешь, какие делают классные! Подучишься, разряд получишь. А жить, если хочешь, у нас можешь. Или вот у Володьки… У него собственный дом.

В углу звенел умывальник. Все еще всхлипывая, Марина проговорила:

— У нас инструмент есть, вместе заниматься будем…

Ася мстительно рассмеялась:

— Вот как все распределили! А нас и не спросили.

Она посмотрела на Сеню выжидающе и тревожно. А он лежал, обессилев после вспышки, и вяло думал о незавидном своем положении. Докатился! Все, кому не лень, лезут со своими советами, распоряжаются его судьбой. А его и не спросили, как будто у него уж и нет ни своей воли, ни своих планов.

Отдавая полотенце, Марина спросила Асю:

— Ты в каком классе?

Ася бросила полотенце на табуретку и ничего не ответила. Юртаев выходил последним. У двери оглянулся и напомнил:

— Так ты приходи. Буду ждать. Улица Овражная, три. Я в мезонине живу. Ты прямо ко мне.

«Я ТЕБЕ ВЕРЮ»

Когда они ушли, Сеня недобрым голосом спросил:

— Ты зачем мне соврала про карточки?

Встряхивая полотенце, Ася твердо ответила:

— Я никогда не вру. Оч надо!

— Оберегаешь?

— А зачем говорить, если ты болен? Все равно ничего не смог бы. Лежал бы да расстраивался. Только хуже. Уж ты меня не учи и не спорь. Со мной даже мама не берется спорить.

Проговорив это, она улыбнулась так устало, что у Сени пропало желание противоречить ей. Она взяла старый эмалированный таз и вышла из комнаты.

Вот еще одна, которая присвоила себе право распоряжаться его судьбой. Присвоила? Нет, надо быть справедливым: эта девочка завоевала право вмешиваться в его жизнь. Выстрадала. Что бы с ним было без нее? И тут мало одной справедливости, надо быть благодарным ей за все. И только ей одной.

А другие? Прав ли он, не пожелав даже разговаривать с теми, другими? Привитые ему с детства понятия о чести предписывали, в первую очередь, оглянуться на себя, проверить свои поступки, со всей строгостью оценить их. Требовать от других можно только то, что ты можешь потребовать от самого себя. Не больше. И никогда не прощать нарушений правил чести никому, и в первую очередь себе.

Так учил его отец. И еще он предупреждал:

«Но при всем этом будь добр к людям. Будь добр, но никогда не проявляй снисходительности. Никогда, понял? Снисходительность ободряет подлецов и оскорбляет честных людей».

А отец умел совмещать доброту к людям с беспощадностью к их порокам. Но даже его беспощадность была доброй. Она не убивала, но заставляла смотреть на себя со стороны. И отца любили и считали справедливым, и к его мнению прислушивались. Также было известно, что ни уговорить, ни, тем более, подкупить его невозможно ни лестью, ни угрозой. Его мнение всегда было непоколебимым.

Таким был отец. И таким должен стать сын. А мама?

Этот вопрос Сеня часто задавал сам себе с того дня, как только к нему вернулось сознание. Отец как-то сказал маме, что любит ее так же, как музыку. Она засмеялась, а он, немного восторженно и беспокойно, как всегда, если говорил о музыке, добавил: «Мой Гайдн, моя жена, мой Чайковский. Все это — моя жизнь».

Жену он приравнивал к музыке. Она была для него так же, как и музыка, чиста, неизменно благородна и полна того особого значения, которое называется жаждой жизни.