Страница 4 из 54
Она понимала: ему нужно пройти этот ритуал. Ненависть и зависть посредственностей готовят ему испытание. Но оно лишь закалит и укрепит его доблесть. Ведь сын ее — из рода гигантов.
Послышались глухие удары. Сдавленные стоны. Его прижали спиной к воротам, из разбитого носа сочилась кровь. Колотили в ребра, в живот, от удара в солнечное сплетенье перехватило дыхание. Он и раньше успел убедиться, насколько крепки кулаки у испуганных или жестоко обиженных. Его били молча. С холодной расчетливостью профессионалов отыскивали самые болезненные места.
Наконец его деверь Баварелло, ослепленный злобой, вышел из дома — на одной ноге у него был сапог с железными шипами. Такие сапоги в семье надевали, когда отправлялись в горы искать заблудившихся коз.
Двое крепко держали его раздвинутые ноги. Баварелло примерился и ударил. Пронзительный крик. И блаженный обморок — спасенье для всякого истязуемого.
Он остался лежать на улице, а они поспешили к завтраку, что уже дымился на очаге.
То была месть. Нормальная месть. Их терпение лопнуло, когда он заявил, что не будет больше, чесальщиком шерсти.
— Я стану мореходом, — сказал он самым естественным тоном. И будто высыпал мешок пауков на уютную, сверкающую белизной воскресную скатерть.
Женщины оплакивали его на своих балконах. Сестра, кузины, юная тетка. Все женщины в душе бывают на стороне того, кто Дерзает. Он будто овладевает ими (в метафизическом, конечно, смысле), всеми вместе и каждой в отдельности; в своем воображении он раочленяет их, чтобы затем вновь восстановить, исключая недостатки и шлифуя достоинства. Всхлипывая, поглядывали они на Сусану Фонтанарросу. Но та, женщина крепкой породы, не подняла взгляда от пряжи. И лишь прошептала, сжав зубы:
— Что ни делай, все впустую. Он из племени исполинов. Никто и ничто не удержит его.
Ландскнехт Ульрих Ницш забрел в Вико де Оливелла в поисках источника — набрать свежей воды во флягу. Кем он был? Дезертиром, бежавшим с войн, проигранных излишне эмоциональными вождями. Страдальцем, испытавшим всю горечь абстрактного мышления, всю опасность его бездн. Жертвой теологических преследований и тирании иудео-христианского монотеизма, всей этой банды неистовых проповедников. В скитаниях своих он двигался все время на юг и наконец достиг солнечных земель, где цветут лимоны..
Он мечтал валяться в зарослях винограда, беспечно воровать груши, засыпать в Древних руинах, где тень его оживала бы в танце. Послеполуденный сон фавна, но — в обличье Аполлона.
У него был облик воина, выбравшегося живым из пламени жестокого боя, уцелевшего в сражении с варварами. Он вызвал переполох среди рыбаков. А портные тут же громко защелкали ножницами, дабы собратья полдеху знали — близко опасность.
Его усищи топорщились, словно шерсть у кабана, самку которого коварно подстерегли и бесчестно убили охотники. Взгляд тигра, загнанного в клетку. Глаза с коричневыми прожилками метали золотистые искры. От него пахло потом, как пахнет от путника, долго ночевавшего под открытым небом. Пахло кожей военного снаряжения и проржавевшим под дождем оружием.
Он поднимался к Вико, грохоча коваными сапогами и звякая старыми ножнами. Кто бы поверил, что путь его лежал от самого Туринского герцогства, где был он застигнут in fragranti[11] обнимающим лошадь и целующим ее в губы — прямо посреди Piazza San Carlo — и где его обвинили в скотоложстве.
Он бежал от холодной могилы туманов. И искал всего лишь возможности жить, не превращаясь в собственную тень.
В ненавистном Берне, городе часовщиков, он. осмелился сказать, что «человек должен уметь преодолеть самого себя». В ту же ночь его жестоко поколотили. (С той поры он ревниво оберегал свою страшную тайну и мог открыть ее только тем, кто заложит фундамент подлинной Империи.)
Некоторые исследователи, Джорджо Тибон например, ошибочно полагали, что он оказался на юге в погоне за местом в ватиканской гвардии. Нет, планы его были иными, более высокими. Скажем, в данный момент он желал быть свободным и неукротимым, как те его предки, что голыми вскакивали на коней и мчались по промерзшим насквозь германским лесам, спасаясь от общественного порядка и коллективного образования.
«Морской воздух обожжет мне легкие, а солнце теплых стран покроет кожу бронзовым загаром». Эта мечта была самым серьезным его проступком, самой главной изменой. И его не простил бы ни один из военных трибуналов тех времен.
Так вот, точно известно, что воды он в Вико так и не нашел. Зато наткнулся на белокурого юношу, лежащего без сознания у ворот скотного двора.
Он смочил ему виски и губы водой с уксусом и, утешая, сказал с жутким германским акцентом:
— Держись, парень. После таких передряг мы становимся сильнее…
Но дальше основ сей варварской педагогики он продвинуться не успел. Совсем близко уже подступали мальчишки, что гнались за ним от самого порта. Они вопили. Швыряли камни. (Тогда в германцах все еще видели варваров, оборванцев и бездельников. Столь же диких, как болгары или цыгане.)
Юный Христофор навсегда запомнит тевтонские усищи. Вода с уксусом показалась ему сладкой.
Мачта «Санта Марии»? В ту пору она была стволом огромного пиренейского кедра, росшего на крутом берегу в Сантандере.
Во время январской грозы молния спалила ему верхушку — как раз там, где потом будет марс. (Родриго де Триана ухватится за это место, когда раздастся его крик: «Земля!», «Земля!» — ведь он полагал получить сто тысяч мараведи, но коварный Колумб заглотит их сам, объявив, будто видел землю еще накануне ночью.)
Итак, то был кедр, чья жизнь прошла в борьбе с дикими ветрами Бискайского залива. Он вырос на безлюдном склоне горы, ухватившись корнями за камни так крепко, как тигр хватает когтями добычу
Счастливым он бывал лишь в апреле. Когдк ветер переставал свистеть и стихал. Только в апреле он веял с, земли и доносил сюда мирный запах конского навоза, мычанье коров и голоса крестьян, перекликающихся в сумерках.
Его увидали с моря галисийские рыбаки (а до того ни один человек к нему не приближался). Какая великолепная грот-мачта! Целое утро они карабкались на кручу и всего за час свалили дерево.
Потом весь день обрубали ветви, и к ночи на палубу погрузили готовую мачту — ровную, гладкую, без сучков.
Ее продали на верфи в Ла Корунье. Позднее она будет выбрана хозяином «Галисийки», она же — «Мария Галанте». А Колумб наречет «Марию Галанте» «Санта Марией» и вместе с новым именем возвратит ей девство.
Детство Избранного было безмятежным. Только таким оно и могло быть в тогдашней Генуе. Генуе лавочников. Генуе, кольцом суровых гор обороненной от воинственных соседей. И — от культуры. В Генуе, где умели радоваться лишь стуку ткацких станков, удачным торговым сделкам да нехитрым плутням с векселями.
Невежество без изъянов, без намеков на всяких Данте и Микеланджело стояло на страже общественного порядка и муниципального прогресса. Католическая церковь не была здесь слишком суровой, вполне терпимо относилась к иудеям и маврам, зато не одобряла интереса некоторых молодых людей к мистике и теологии, способных отвлечь от служения конкретно-полезному. Город умел ладить с Ватиканом. Раз в полгода отсылали туда подношение в виде больших партий саржи для сутан по цене всего в два секи[12].
Генуя: горы в три ряда, точно акульи зубы, отгораживали ее от эпохи, от ветров перемен.
Правда, со стороны моря сюда все-таки могли проникнуть турецкие и венецианские корабли. Но на каждого, кто пытался поближе подплыть к скалистым берегам, обрушивалась ярость ринувшихся в бой лавочников. (Известно ведь, что самое отчаянное сопротивление оказывают почитающие себя беззащитными или праведниками, или теми и иными вместе.) Плохо приходилось неосторожным пиратам. Дело довершали бродячие псы. Они спускались на берег и пожирали уже растерзанные тела.
11
На месте преступления (лат.).
12
Старинная золотая монета.