Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 64



И все это сделал Кульков…

…У Петра Кулькова, между прочим, две жены. Одна – Настасья, толстая, неповоротливая; вторая – Пелагея, тонкая, шустрая, как оса. Первую он приобрел, будучи еще лесничим, на второй женился совсем недавно, после неожиданной кончины Кузьмы Наждакова. Кузьма замерз в зимний буран, возвращаясь с Петром Кульковым из Широкого Буерака, где они в течение недели гуляли, разъезжая по кумовьям. Он замерз, оставя Пелагее крепкое хозяйство, чистокровного быка Буяна и полсотни овец шлёнской породы. Пелагея у Кулькова объявилась в те дни, когда он выступил ярым защитником колхозов и приобрел от некоторых работников района славу «активиста, истинного советского работника».

– Как же это ты? – спрашивал, удивляясь, Шилов. – Две жены имеешь? И не царапаются?

– Нет. Я над ними долго подготовку вел исподтишка. Говорю: почему петух много кур имеет и куры не ругаются? Ведь не сотворил же господь наш бог так, чтоб на каждого петуха курица? Грех, так и овце грех и курице грех – тварь она господняя.

– Хи-хи-хи! – закатывается Шилов. – А ты… А ты, ангелочек, говорят, с родной дочерью живешь? Правда – нет ли?

– Это, конечно, ябеда. Но мысль я такую развивал. Вот, допустим, у вас есть свой сад. Кто первое яблочко с яблони кушает? Посторонний человек или хозяин? Я так думаю: хозяин. А дочь? Ты ее кормил, поил, ухаживал за ней почище, чем за яблоней. А яблочко созрело – посторонний человек его кушает. Нет, по всем законам природы тебе первое яблочко.

– Ха-ха-ха! – заливался Шилов. – Ну… и пошляк же ты!.. Образцовый пошляк! – И, вытирая слезы, хлопал Кулькова по плечу. – Ну, валяй, валяй! В колхозе образумишься.

Кульков смущенно терся у стола.

– Да уж чего говорить – темнота.

И те, кто хихикал над Кульковым, даже не заметили, как он начал спаивать своих односельчан, кидая на затравку пачками червонцы, крича в полдомасовекой пивной:

– Червяки эти нас заели. Есть один умнейший человек, большой башкан – Илья Максимович Плакущев, старшина бывший. Тот сказал: «Отряхнемся от всего и, как младенцы перед купелью, двинемся в колхоз…»

– Пропить? Сожрать? – донимали его пьяные мужики.

– Отряхнись, как душа велит.

И полдомасовцы, глядя на Кулькова – человека хитрого, пронырливого, видящего «на три сажени под землей», – спешно приступили к ликвидации своего хозяйства, угоняя лошадей на базар, коров под нож, и разом, в один день, двинулись в колхоз.

– Сто процентов с лишним, – хвалился Кульков в райкоме. – Знамя красное нам. Мы за знамя в огонь полезем…

– …Гнило… гнило у тебя в районе, товарищ Шилов, – сказал Кирилл. – Что Кулькову за лошадей сделали?…

– Судили. Три месяца принудиловки приварили с отработкой в колхозе. Да и как осудишь? Хозяйственно поступил.

– В этом и беда: думать ты стал последнее время не тем концом. По-другому бы думал – нашел бы, за что приварить Кулькову.

– Зря ты на него, ангелочек… Право же слово… Эй, Бритов! Бритов! – закричал Шилов и попросил Кирилла захватить человека, шагающего по тропе вдоль шоссе. – Спасение наше… секретарь полдомасовской ячейки. Садись, Бритов, садись.

– Полдомасовский? – спросил Кирилл.

– Нет. Присланный.

Бритов, обозленный, с воспаленными глазами, рябой, как вафля, сел рядом с Шиловым и заговорил резко:

– Настроение у нас, товарищ Шилов, адское, паническое!

– Постой. Ты по порядку. Где был, что у вас там творится? Кто на кого пошел? По порядку, ангелочек.

– Я ездил в край на совещание колхозов. А что творится у нас там, конкретно не знаю. Возможно, что и восстали. Вполне возможно!

– А как же вот ты идешь один туда? Ты по порядку, пожалуйста, ангелочек.



– Они меня боятся, как овцы. Когда колхоз создавал, – как шугнул – загремели пятками. На отруба хотят. Мы им покажем отруба, – проговорил Бритов и потянулся к Кириллу. – Что ты говоришь, товарищ?

– Я говорю, это кулак хочет на отруба.

– Хе, сказанул! Ты что, с луны свалился? Мы всех кулаков давно к ногтю.

– Чудак! Так может и бедняк и середняк сказать, но мыслишку-то ему подбросил другой. Погоди, не торопись, – остановил Кирилл. – Кулак на селе – маяк. Маяк в бушующем море: миллионы мелких хозяйчиков устремлены к этому маяку, как рыбаки, застигнутые бурей. Большинство из них разбиваются вдребезги и все-таки стремятся, потому что ничего лучшего не знают. Обманчивый маяк! Потушить его надо и зажечь наш – колхозный, – говорил Кирилл, слово в слово повторяя то, что несколько дней назад сказал ему Богданов.

– Еще не знаю, кто чудак. «Маяк»! Нашел какой-то маяк, – Бритов нервно засмеялся.

Шилов легонько толкнул его в бок, предупреждая:

– Эй, помалкивай: член ЦИКа.

Кирилл, стараясь не обращать внимания на насмешку, продолжал более повышенным тоном:

– Вот почему вовремя надо было ликвидировать эти маяки, как ликвидировали мы их в Широком Буераке.

– Это так, – более спокойным тоном произнес Бритов. – Так, товарищ. А церковь есть маяк?

– Маяк.

– Ну, вот правда. Мы церковь на клуб повернули. А корова есть маяк? Баба за коровий хвост уцепилась. Куры есть маяк? Мы кур собрали, инкубаторы заложили, сразу тридцать тысяч цыплят вывели – в один присест. Вот колхозная клушка.

– Это ладьи, на которых миллионы стремятся к маякам, – ответил Кирилл, еще не зная, к чему клонит Бритов.

– Действительно. Раз надо тушить маяк, стало быть надо и ладьи разбить. Так, не так ли?

– Убрать, а не разбить, – поправил Кирилл.

– А они, мужики, сами разбивают. Они всю рабочую страну хотят на голодный паек посадить.

Кирилл задал вопрос:

– Ay вас этих маяков много?

– Кулаков? Сплошь, – решительно ответил Бритов, забыв, что говорил раньше.

– Эх, хватил! Это, видно, и взбудоражило село: всех под одну гребенку замели.

– Вы суньтесь, суньтесь только, – чуть не плача от досады, проговорил Бритов: он еще не знал, почему с таким трудом сколоченный им колхоз – колхоз, о котором трубили все газеты, как о примерном, – почему он теперь разваливается с такой неудержимой быстротой. – Вы суньтесь, суньтесь только, – он показал рукой на село. – Одно лицо, один язык.

4

Полдомасово лежало на правом берегу реки Алая, в стороне от железных дорог, на отшибе от тракта, спускаясь южной стороной к поймам и болотам. Поймы и болота, заросшие кудрявым кустарником, камышом, тянулись девять – пятнадцать километров и замыкались вдали дремучим, всегда синим, сосновым бором. С другой стороны села распластались жирные черноземные степи, когда-то усыпанные поместьями мелких землевладельцев. Еще в былые времена, скупив у прогоревшего полоумного барина Сутягина земли, хуторяне разбросались по степи, изрезав ее канавами, плетнями, утыкав избами, гуменниками. Потом хутора были сметены полдомасовцами и владельцы разогнаны по своим краям – в далекую Белоруссию, Украину, Подмосковье, оттуда они когда-то шли таборами, хватая землю, корчуя пни, выжигая огнем порубки. И теперь еще кое-где после хуторян торчат остатки былого, не разобранные руками человека, раздираемые ветром, морозами, ливнем скелеты печей из белой глины. Они торчат в степи, как древние могильники, заросшие полынком, лопоухой жирной лебедой, торчат эти памятники столыпинской реформы, движения миллионов ищущих, мечущихся, гонимых лютой нуждой, жаждой, – памятники горя, слез, тоски беспросветной.

Кирилл впервые попал в полдомасовские края. Всматриваясь в степи, он никак не мог понять, почему вот эти скелеты печей нагоняют на него тоску. Может быть, он за этими белыми развалинами видел себя, корчующего пни на Гнилом болоте, себя, Кирилла Ксенофонтовича Ждаркина, стремящегося в одиночку завладеть миром и все больше утопающего в житейской трясине? Может быть, он боялся, как бы снова не пришлось вернуться туда – к одинокому дворику, к своей конюшне, к своим загончикам, и там снова класть печи из белой глины, носить посконные штаны, отращивать бороду?

Возможно, эти развалины смутно напоминали ему прежнего Кирилла Ждаркина, как кандалы напоминают борцу-каторжанину пешие этапы. Ясно же он видел за этими полуразрушенными трубами другое: Русь, огромные пространства страны, усыпанные сгорбленными избами, изрезанные колеистыми дорогами, а по дорогам идут обутые в лапти, в деревянные колодки люди государства русского, подданные православного царя белого. За ними, за этими белыми скелетами печей он видел полчища «пушечного мяса», миллионы, пробужденные треском канонад, гибель сотен тысяч на «славном поле брани» за «царя-батюшку».