Страница 11 из 24
— Король Людовик, — упрямо продолжал де Рамболь, глядя на Бланку и демонстративно игнорируя выкрики Тибо, — я хочу сказать, предыдущий король Людовик обещал освободить их, вашему величеству это известно. Лишь кончина помешала ему воплотить свое намерение и…
— И, видать, в том была воля Божья, — заявил Тибо, и Бланка, не выдержав наконец, посмотрела на него в упор. Она не могла велеть ему смолкнуть при де Рамболе, но, к счастью, взгляд ее по прежнему действовал на него безотказно. Тибо осекся и принялся усиленно чесать гончую между ушей.
— Будет лишь справедливо, если нынешний король выполнит волю усопшего, — после паузы добавил архиепископ, а затем многозначительно и осуждающе смолк.
Бланка чуть заметно сцепила пальцы рук, сложенных на коленях. Она все еще носила белое вдовье платье, даже здесь, в Монлери, где кругом были друзья и никто не посмел бы упрекнуть ее в недостаточной почтительности к усопшему супругу. Впрочем, случалось, за надежные стены города проникали враги, и уж они-то могли обвинить ее не только в этом, довольно-таки тяжком грехе, но и в сотне куда более страшных. Битый час выслушивая поток обвинений, упреков и требований, излагаемых архиепископом Тулузы, парламентером от коалиции Моклерка, Бланка то и дело спрашивала себя, почему все это терпит. Стоит ей сказать Тибо хоть слово, и он пинком спустит прелата с лестницы, не посчитавшись ни с его саном, ни с почтенным возрастом. Однако она не могла так поступить. Не могла из-за Луи. Что такое оскорбленная мать перед благоденствующим сыном? Она была готова на такую жертву.
— Это все требования мессира Филиппа? — спросила Бланка наконец ровным и любезным тоном.
Де Рамболь насупился.
— Вы знаете, что нет, мадам… ваше величество, — угрюмо добавил он, поймав молниеносный взгляд Тибо. — Главным требованием было и остается то, чтобы вы, мадам, добровольно вернулись в Париж и отдали бразды управления государством в руки тех, кто сможет держать их с честью. Его величество…
— А я, — сказала Бланка все тем же любезным тоном, — стало быть, с честью их держать не в силах.
Де Рамболь воздел руки к небу хорошо заученным жестом опытного проповедника.
— Милостивая сударыня, уже третий час я объясняю вам то, что вы как будто либо не видите, либо видеть упорно не желаете! Почему вы отказываетесь понять, что, соглашаясь вести с вами переговоры, мессиры бароны оказывают вам услугу, на которую их толкает лишь безмерное уважение и верность дому Капетингов? Ведь никто не желает свергнуть вашего сына, мадам! Мессиры графы Тулузский, и Булонский, и Бретонский, и прочие благородные сеньоры всего лишь хотят быть уверены, что свободы и привилегии, обеспеченные им благой памяти Филиппом Августом, останутся с ними и приумножатся. Что берегам нашей прекрасной Франции не будет угрожать враг ни с юга, ни с севера. Что до совершеннолетия его величества Людовика государство будет в надежных, верных руках!
— Мои руки, — улыбнулась Бланка, — стало быть, ненадежны и неверны.
— Мадам… — де Рамболь уронил руки и взглянул на нее с выражением наибольшего отчаяния, какое только может изобразить христианин пред лицом женского упрямства и вздорности. — Ответь я вам сейчас от чистого сердца, по собственной совести, сказал бы: моя королева, вера моя в вас не уступает моей вере в Господа нашего Иисуса Христа. Но я ныне здесь как выразитель позиции французского баронства и совета пэров, посему: да, мадам, совет считает, что женщина, отравившая короля и подделавшая грамоту о вручении ей регентства, не заслуживает особенного доверия.
— Тибо, вы слышали? — Бланка повернулась к графу Шампанскому, рассеянно возившемуся с гончей и, казалось, почти не слушавшему разговор. Архиепископ Тулузский снова дернул плечом и скосил глаз. — Теперь они утверждают, что я убила моего мужа. Что скажут дальше? Будто я голой летала на метле в ночь перед Пасхой и участвовала в ведьмовском шабаше?
— Мадам! — архиепископ уже не скрывал возмущения. — Я лишь передаю вам слова и волю совета пэров…
— Что ж, в таком случае, вас не затруднит передать им мои слова и волю. Скажите, что Бланка Кастильская, королева Франции, готова к диалогу с французским баронством, но лишь при условии, что диалог этот не обернется монологом со стороны благородных пэров. Скажите им, что я не собираюсь урезать привилегии, дарованные моим тестем, напротив, все силы свои положу на то, чтоб продолжить им начатое и воплотить им задуманное, как поступал в недолгом своем правлении мой супруг. Что касается их требований… Я полагаю, вопрос об освобождении узников Лувра можно будет ставить, лишь когда король вернется в Париж.
— А когда он вернется в Париж? — встрепенулся архиепископ. Тибо встрепенулся тоже, услышав об узниках, — с куда как менее воодушевленным видом. Бланка помнила, как враждовал при жизни его отец с Рибо Булонским.
— Сие не от меня зависит, ваше преосвященство. Лишь только я буду уверена, что моему сыну за стенами Монлери не грозит никакое насилие, — сей же час мы тронемся в путь.
— Если дело только за этим, я уверен, совет пэров немедленно отрядит сопровождение…
— Говоря о насилии, — прервала его Бланка; она то и дело его прерывала, и ее это забавляло — смотреть на синие жилы и красные пятна, которыми покрывалось одутловатое лицо прелата, — я разумею прежде всего насилие, источником которого являются вассалы его величества, забывшие присягу. К чему это лицемерие, мессир де Рамболь? Вам ведь прекрасно известно, при каких обстоятельствах я и мой сын покинули Реймс. Вам известно, что граф Моклерк преследовал нас почти до самого Монлери, что он едва не похитил короля, и лишь вмешательство Божие не дало ему осуществить свой преступный замысел. Кстати, как поживает мессир Моклерк? Зрение так и не вернулось к нему?
Архиепископ пробормотал нечто невразумительное и смолк. Бланка швырнула ему происшествие на Ланской дороге как один из запасных козырей, хранившихся в ее не особенно широком рукаве, в немалой степени лишь затем, чтобы наконец-то смутить — ее бесила наглость, с которой он оскорблял ее, зная, что ничем за это не поплатится. Они были так уверены в себе, эти проклятые бароны, пэры Франции, так свято убеждены, что им ничего не будет стоить лишить ее власти и разлучить с сыном, что одна лишь эта убежденность уже была оскорбительна. Но в то же самое время она, убежденность эта, делала их уязвимыми. То, что случилось по дороге из Реймса, потрясло всех, и весть вмиг облетела Иль-де-Франс, обрастая сотней невероятных подробностей. В некоторых из них фигурировал Божий свет, поразивший грешников, — иначе как объяснить, что все рыцари, пытавшиеся в ту ночь захватить короля, ослепли беспричинно, внезапно и одновременно? Правда, все они прозрели к утру — все, кроме Моклерка. Он, по слухам, был совершенно подкошен и сломлен свалившимся на него ударом, причин которого, впрочем, по-прежнему не понимал. Судя по всему, он и впрямь действовал искренне, убежденный, что такая насильственная смена власти в оставшейся без действующего монарха стране пойдет на пользу Капетам — ведь он и сам был Капет. Теперь он заперся в своем замке в Бретани, где и сидел, ежечасно прикладывая к глазам припарки из трав по рецепту местных знахарок, и по крайней мере временно не представлял опасности. Однако упавшее знамя подхватил его кузен Филипп Булонский, прозванный Строптивым, — единственный из живых ныне сыновей Филиппа Августа, чьи права на трон при живом Луи были ничтожны, однако практически обеспечивали регентство. Если бы только не эта грамота, которую исповедник принял из рук умирающего Людовика… «Супругу мою Бланку призываю хранить сына моего Людовика, давая ему всяческие советы в качестве регента Франции, доколе не вырастет и не возмужает» — эти слова были единственным, по сути, что мешало сейчас Филиппу Строптивому взять Монлери штурмом, отбить короля и арестовать Бланку как узурпаторшу. Сейчас в Париже, она знала, стены сотрясались от споров в попытке опровергнуть подлинность этой грамоты. А тем временем король Франции, отказавшийся предать свою мать и потому тоже превратившийся в изгоя, вынужден был отсиживаться в провинциальном городке в ожидании нового чуда, которое образумит баронов.