Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 74



Питер в акциях больше не задействовали. Не планировалось. Около тридцати погромщиков вкусили прелести милицейского изолятора, а потом разошлись по своим бандам, рассказывать о пережитом в ментовке кошмаре. Зато Москва содрогалась от ужаса чуть ли не ежедневно.

Пятого, шестого, седьмого, девятого марта мочили сенегальцев, азербайджанцев, индусов, корейцев.

Депутаты наконец возбудились и потребовали от милиции пресечь беспредел. И целых десять дней было тихо. Менты рапортовали об успехах, народные избранники надували щеки, но закон даже в повестку дня не включили! И с девятнадцатого марта все началось сначала. А что делать?

Красивой акцией был «митинг» скинов на крышах. Бритоголовые появились сразу на восьми домах у «Сокола», с развернутыми паучьими флагам и мегафонами. Что они кричали, бог мой! Видно, сами боялись. Все-таки крыши пятиэтажек — не земля, в подворотню не юркнешь. Закончилось «представление» крушением телевизионных антенн, чтоб не повадно было смотреть по ящику на негритянские и иные неарийские рожи.

Депутаты устроили обсуждение во фракциях. Вместо того чтобы…

Видит Бог, они не хотели подключать регионы, но ведь пришлось же!

Москва — Ростов-на-Дону, Москва — Самара, Москва — Нижний Новгород, — Москва — Краснодар, Москва — Екатеринбург, Кострома, Воронеж, Мурманск, Архангельск, Киров, Пермь, Ставрополь…

Акции стали парными и оттого еще более устрашающими. Скины подходили к дню рождения фюрера с набором несомненных побед! Список избиений и погромов дополнили несколько убийств.

За неделю до «праздника» на праведный бой с расизмом и фашизмом одномоментно выступила дотоле стыдливо молчащая пресса. То, что происходило в газетах, на радио и телевидении можно было определить коротко: массовая истерия, в результате которой день рождения бесноватого Адольфа был отпразднован с неимоверной пышностью: на улицы столицы вывели двадцать тысяч вооруженных милиционеров!

Депутаты наконец-то проснулись и приняли необходимый закон в первом чтении.

А полковник Стыров получил вот этот заслуженный орден.

И что?

Да ничего. Теперь закон дорабатывали. Переиначивали, дополняли, устроили чуть ли не всенародное обсуждение…

Потому и требовалось продолжение. Потому и придумывались новые, еще более изощренные акции.

Демократия, твою мать! Какая, к черту, демократия в России? Железный кулак и общее «смирно!», только так и можно вести дела в этой стране…

Ваня пытается заслонить рукой глаза, отгородиться от этого светового потока, который уже почти подхватил его тело, вовлекая в душную слепящую воронку, и сейчас, наверное, унесет неизвестно куда, в жуть неизвестности, из этого привычного подвала, от плачущего голоса матери, мокрого ласкового носа Бимки.

Руки не слушаются. Вернее, одна, левая, еще как-то шевелится, натыкаясь вялыми пальцами на какой-то холодный металл округлой формы, но не может двинуться с места, будто привязанная, а вторая, правая, не подчиняется вовсе. Словно не ей дает Ваня команду прикрыть страдающие от солнца глаза. Свет же становится совершенно нестерпимым, и Ваня решает просто повернуться набок. Тогда голова уткнется в засаленный диванный валик и хотя бы один глаз будет спрятан от этого непонятного смертоносного света.

Неловкая попытка, еще одна, и Ваня с ужасом обнаруживает, что его грудь кто-то или что-то удерживает, не давая сделать ни единого движения.

Надо открыть глаза… Надо… Надо…



— Мама, — шепчет Ваня, — ты здесь?

Никто не отвечает. Конечно, он же сам ее выгнал. К Катюшке. Только что. Значит, он снова один.

Ресницы словно бы кто-то смазал клеем. Да так густо! И еще этот дикий, нестерпимый свет! Так хочется открыть глаза! Ваня старается, морща лицо и стискивая зубы, по вискам горячо и щекотно льется пот. Или слезы? Слезы… Они подтапливают клей на ресницах, позволяя глазам приоткрыться на крошечную толику. Еще чуть-чуть. Еще…

Что это? Над головой — огромный слепящий шар, это от него исходит странный опасный свет. Откуда этот шар в подвале?

Немного привыкнув к свету, Ваня делает вторую попытку. Солнца и вспышки, поплясав, устаканиваются, превращаясь в белый потолок, в центре которого на никелированных кронштейнах висит огромный круглый светильник. Сколько в нем лампочек? Миллион? И все горят… По сторонам — белые, облитые кафелем стены. Слева торчит какой-то металлический журавль с двумя пластиковыми пакетами в круглых пазах. В одной емкости что-то красное, в другой — желтое. Длинная шея журавля тянется прямехонько к Ване, его острый клюв уткнулся конкретно в руку, сама же рука пристегнута каким-то ремнем к металлической трубе.

Что это? Где он? Как он тут оказался? Он же только что был в подвале с матерью и Бимкой…

Ваня зажмуривает глаза в надежде отогнать нечаянный кошмар. Открывает. Светильник, кафель, капельница. Точно! Этот журавль называется капельница! Значит, он в больнице?

Пробует приподняться и обнаруживает, что поперек груди, прямо поверх тонкой простыни, надежно прижав тело к жесткой кровати, тянется прочная широкая перепонка. То ли резиновая, то ли брезентовая. Таким же ремнем прижата левая рука.

Его привязали? Зачем? За что?

Он скашивает глаза вправо, пытаясь разглядеть путы на правой руке. Однако там брезентовое кольцо мирно болтается на штанге, ничего не удерживая. То есть правая рука свободна? Она просто болит, ведь черный саданул ее ножом. Потому и не хочет слушаться! Сейчас он заставит ее действовать, чтобы хотя бы вытереть жутко саднящие от света и слез глаза.

Странно, ни пальцы, ни кисть не чувствуются вовсе. И локоть. Левый — вот он, костяшка упирается во влажный металл. А правый?

Ваня медленно ползет глазами по линии плеча, автоматически отмечая его странную пухлость. Там где должен быть локоть, взгляд обрывается, потому что заканчивается выпуклость. А дальше — ровная гладкая пустота. Простыня есть, а под простыней — ничего.

Как это? А где рука? Или ее запаковали, прижав кисть к плечу? Потому оно и кажется таким пухлым? Но ведь так предплечье затечет! Конечно, уже затекло! Вот они, пальцы, Ваня чувствует, намертво прибинтованы к самой ключице! Им тесно и плохо, потому что нет тока крови. И сто миллиардов острых иголок тут же начинают терзать несчастную кисть, особенной горячей болью отзываясь в ногтях.

Кто его так? Зачем?

Ваня дергается, пытаясь ослабить повязку и освободить страшно саднящую руку, делает резкое движение плечами, встряхивает головой и — с разбегу, лицом вниз, врезается в блестящее зеркало льда. Лед трещит, крошится, голова ввинчивается в темную, мутную воду, увлекая за собой тяжелое непослушное тело. Темнота. Тишина.

Следователь городской прокуратуры Петр Максимович Зорькин ехал в гости. Даже не столько в гости, сколько по делу. Хотя к однокласснику Лене Рогову он с удовольствием бы заехал просто так. Увы, «просто так» в последние годы получалось все реже. Да чего там греха таить, совсем редко! Когда они последний раз виделись? На тридцатилетии окончания школы? Ну да, два года назад. А раньше ведь дружили — не разлей вода! И в классе, где сидели за одной партой, и в студенчестве, да и потом, лет, кажется, до тридцати пяти.

Встречались семьями, выезжали на природу. Ленька всерьез занимался наукой, Петр считался одним из самых удачливых следаков, им было и чем похвастаться, и о чем поспорить. А в середине девяностых разбежались. Разошлись в политических взглядах. Зорькин не мог примириться с развалом СССР, а Рогов, наоборот, это дело приветствовал. Петр запил от боли и гнева, не в силах выносить чудовищные метаморфозы, происходящие с органами, в которых служил, а Леонид уехал за границу, чего-то там преподавать. Потом, когда вновь встретились, оказалось, что трещина меж ними расползлась и разверзлась, превратившись в непроходимую пропасть.

Рогов вырос в признанного ученого, профессора, членкора всяческих импортных академий, а Зорькин, увы, так и застрял на следственной работе, никуда не выдвинувшись. Молодые, взращенные им коллеги давно уже позанимали высокие кабинеты, а Петр Максимович прозябал в майорском чине, без всякой надежды на повышение, по-прежнему попивал, хоть и не так ретиво — сердчишко пошаливало, — и ругал почем зря продажную власть.