Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 73

— Товарищи комсомольцы, сейчас на линкоре сложилась трудная обстановка. Почти шестьсот моряков ушли на сухопутный фронт. Мы с трудом обслуживаем орудия и механизмы, а война еще идет. Нам нужны грамотные, верные и крепкие ребята...

Тотчас поднялся один из секретарей:

— Центральный Комитет Ленинского Коммунистического союза молодежи Киргизии принял постановление объявить комсомольский набор добровольцев на Краснознаменный линкор “Октябрьская революция”...

Нет, я не стану описывать, что было дальше. Лично для меня случилось чудо: море, флот, фронт, корабль и я — военный моряк!

Моя мама знала о комсомольском призыве.

— Возможно, ты поступаешь правильно, возможно, делаешь ошибку, я не знаю, — сказала она, — но сейчас ты должен сам решить, как тебе поступить. Это твой выбор. Я не хочу тебя отпускать, но я не имею права: вдруг не сложится твоя судьба, вдруг заест тебя совесть, если я слезами удержу тебя. Иди. Я всегда буду с тобой.

*   *   *

Итак, 4 мая 1944 года началась наша новая, взрослая, жизнь. Двадцать девять дней добирались мы до Ленинграда. Двадцать девять долгих дней. Наш вагон внезапно отцепляли от одного эшелона и прицепляли к другому. Бывало, мы днями стояли где-то в тупике, а то и в чистом поле. Продукты наши закончились быстро, и мы прилично наголодались. Добровольно и сознательно. Мы везли на корабль ящики колбасы, консервов, печенья, бочки меда, вина, масла. Когда своей еды у нас не осталось, наши сопровождающие, старшина второй статьи Саша и старший краснофлотец Сатвалдыев, спросили, будем ли мы вскрывать подарки или довезем их в целости и сохранности. Мы решили потерпеть, но привезти все полностью. Правда, на больших станциях нас хорошо кормили. Прямо на перронах стояли столы для едущих с фронта и на фронт, это называлось, кажется, продпунктами, там нас кормили и первым и вторым, да еще выдавали по общему аттестату сухой паек, до следующей большой станции. Только мы на них, как правило, не останавливались, никто не знал, когда и где нас снова отцепят, и паек мы быстренько съедали...

Учебный отряд. “Октябрина”

В Первом флотском экипаже, что у Поцелуева моста, нас переодели во флотскую форму. Вы бы посмотрели, как я был красив! Вот бы сейчас пройтись по Фрунзе, зайти в класс к нашим девчонкам, показаться маме и Инночке... Я даже не замечал, что сидит она на мне мешковато и сам я неуклюж с наголо стриженной головой и торчащими ушами. Я ничего этого не видел и не понимал. Я был счастлив. Очень счастлив. Если бы мне разрешили лечь спать во флотской форме, я бы с удовольствием это сделал, но спать разрешили только в тельняшке. Ночью я просыпался, гладил ее на груди и руках и снова засыпал, довольный и гордый.

На следующий день к нам приехал заместитель командира линейного корабля по политической части. Он предложил на выбор либо сразу идти на корабль, либо в Учебный отряд, чтобы получить специальность. Большинство решили, что надо идти в Учебный отряд, что негоже обузой и неучами позориться на корабле, и оказались не правы. Как нас потом ругали, даже обзывали болванами, и мы молчали, нам нечем было крыть. Из-за такого поспешного решения мы не приняли участия в последнем бою “Октябрины” в Великой Отечественной войне, что провела она в Выборгской операции, в одной из завершающих операций битвы за Ленинград, а мы в это время отсиживались в Учебном отряде. До сих пор жалко.

В Учебном отряде определили нас в Школу оружия — мы проходили там курс молодого бойца. Увлекательное, доложу я вам, занятие, не соскучишься. Строевая подготовка, многокилометровые марши с полной выкладкой, в том числе и ночные по тревоге, рытье окопов в полный профиль, рукопашные бои, ползание по-пластунски, стрельба из личного оружия... И песни... Обязательно строевые песни. И чтобы громко. И чтобы складно. За день так напоешься, что ночь кажется не продолжительнее одной минуты, будто только лег, а боцманская дудка соловьем возвещает подъем. Но дело это обычное, ничего в нем особенного нет, и подробно описывать его не стану. Расскажу лишь о некоторых случаях, показавшихся мне примечательными.

Выдали нам винтовки — трехлинейные, системы Мосина, образца 1891—1930 годов. 1891-й — год изобретения, 1930-й — год модернизации. Замеча­тельная винтовка, в свое время была лучшей в мире. Построили нас, и оказался я опять предпоследним в шеренге. В школе чуть меньше меня был один только Женя Ефимов, а здесь уж и не помню кто. Зато хорошо запомнил слова первого своего на флоте командира отделения, старшего краснофлотца Люсина, парня, года на два постарше нас, рослого, крупного и громогласного. Подошел он ко мне и ехидненько так спросил:

— Винтовку поднимешь, воин?

— A што?





— Не “што”, а “так точно” или “никак нет, товарищ командир”.

— Так точно, товарищ командир.

— То-то. Сам короче винтовки, хотя в ней всего сто шестьдесят шесть сантиметров со штыком... запомни!.. а еще штокаешь.

Вот тут я обратил внимание, что штык заметно возвышался надо мной. Но вскоре начались удивительные изменения: я начал расти стремительно и уверенно, а винтовка не росла. Пришло время, и мы сравнялись с ней. Старший краснофлотец Люсин довольно рассмеялся:

— Во рванул на флотских харчах. А если тебя еще и поливать?..

Вскоре в Школе оружия состоялся строевой смотр. И мы заняли первое место: и по маршировке, и по пению. Наш взвод так всем понравился, что началь­ник школы попросил, не приказал, а именно попросил, пройти и спеть еще раз…

После принятия присяги мы несли караульную службу в гарнизоне, выполняли массу заданий и всегда получали благодарности. Мы трудились не просто безропотно и старательно, а с подъемом, с охотой, с задором, постоянно помня: мы — комсомольский взвод.

Однажды привели нас в док, там стояла немецкая подводная лодка с развороченным корпусом. Не знаю, подорвалась ли она на минном поле, или ее подбили наши “охотники”. Нам поручили ее разгрузить. Отвратная это была работа, хотя трупов на ней уже не осталось. Наверное, их извлекла специальная команда. И все же находиться в корпусе было неприятно, будто там все еще витала смерть. Мы трудились молча, насупившись, без перекуров — скорее бы избавиться от такой “работы”! Наша работа очень понравилась доковому начальству, и на следующий день нас снова направили на ту злополучную лодку, с ее грязью и смрадом.

Но теперь уже здесь не было так противно, и мы дотошно разглядывали вражеский быт. Сенька Атанов вдруг заинтересовался консервными банками. И хотя нам строго-настрого было приказано, упаси Боже, ничего не трогать, вскрыл одну и... попробовал. Там оказался хлеб. Сенька ел его и пожимал плечами, мол, ничего страшного. За ним потянулись и другие. Преодолевая брезгливость, попробовал и я. Чересчур пресный, невкусный, сухой, но хлеб. Его, оказывается, нужно было разогревать особым способом, но мы-то не знали — да и где разогревать? — и потому ели просто так. Все, кто был в корпусе лодки, вспарывали ножами немецкие железные банки и ели немецкий эрзац-хлеб. Среди хаоса. Среди грязи и смрада.

— Ну… фрицы, даже хлеб нормальный испечь не могут, — брезгливо сказал Сеня и бросил банку в мешок.

Все побросали свои банки вслед за ним.

Именно в те дни мне и пришлось конвоировать пленного немца, возможно, с той подводной лодки. Это был мужик лет сорока, крепкий, высокий, под­жарый, с узловатыми руками, покрытыми рыжей щетиной. Мы ехали в “воронке”, один на один, ехали долго, а может, мне только так казалось. Он все пытался заговорить со мной, а я боялся: вот-вот он кинется на меня, отберет винтовку и убежит, а я не смогу выстрелить... Я боялся, но того, что не смогу выстрелить... в человека. Я воспринимал его как врага, как изверга и фашиста, но и... как человека — изнуренного, загнанного, с воспаленными глазами, заискивающего...

— Камрад... камрад...

— Молчи, сволочь... — цепенея от страха, орал я и упирал ствол винтовки ему в живот, естественно, забыв передернуть затвор.