Страница 61 из 66
И еще просьба. Мне необходимо поехать в Москву, чтобы закончить свои земные дела. Мне трудно выехать. Я прошу Вас помочь мне выехать, чтобы меня вызвала Москва, чтобы мне дали возможность беспрепятственно добраться. Мне и жене. Крым мне страшен, татарский Крым. Я болен, я без сил. Я прошу охранной бумаги, чтобы добиваться бумаг на отъезд. И в этом откажут мне? Или мои муки, мое горе, мой ужас не стоят внимания? Я должен быть в Москве, и я верю, что Вы поможете мне в последнем деле жизни. Помогите, Алексей Максимович. Я бессилен. Не получу, погибну.
Ваш Ив. Шмелев.
Исполнения приговора сын мой ждал более месяца!!? Больной!! Расстреляли в Феодосии, в Особом отделе 3 дивизии 4 армии. Приговор был будто бы 22 декабря, расстрел: конец января??!”
На письме Шмелева над словами “сына расстреляли” имеется помета красным карандашом рукой Горького: “3 марта”. Видимо, наводя справки, он узнал именно эту дату смерти Сергея Шмелева. Известно, что 19 апреля он встречался с Дзержинским и Менжинским, которые могли дать точный ответ Шмелеву. Не приходится сомневаться, что в ОГПУ знали все о “деле” Сергея. Не этим ли объясняется тот факт, что Дзержинский вскоре признал: крымские чекисты перегнули палку в своем усердии заколотить “наглухо гроб уже издыхающей, корчащейся в судорогах буржуазии” (из воззвания Джанкойской организации РКП(б). По свидетельству В. Вересаева, в декабре 1922 г. он так ответил на вопрос, почему была устроена бессмысленная кровавая расправа над всеми офицерами, оставшимися в Крыму: “Видите ли, тут была сделана очень крупная ошибка. Крым был основным гнездом белогвардейщины. И чтобы разорить это гнездо, мы послали туда товарищей с совершенно исключительными полномочиями. Но мы никак не могли думать, что они так используют эти полномочия.
Я спросил: Вы имеете в виду Пятакова? (Всем было известно, что во главе этой расправы стояла так называемая “пятаковская тройка”: Пятаков, Землячка и Бела Кун.)
Дзержинский уклончиво ответил: Нет, не Пятакова.
Он не сказал кого, но из неясных его ответов я вывел заключение, что он имел в виду Бела Куна”.
Неизвестно, ответил ли Горький на это письмо Шмелева. Ответ вполне мог не дойти до адресата, если в нем сообщались сведения, неугодные крымским властям. Во всяком случае, Шмелев так и не узнал даты “3 марта”. Днем смерти сына он считал 29 января 1921 г., так как именно в этот день ему приснился Сережа, лежащий в чистом белье. Ему в голову не могло прийти, что больного, приговоренного к смерти человека мучили не один месяц, а почти три. Тем не менее Шмелев продолжал добиваться правды. Юрист по образованию, он никак не мог смириться с мыслью о бессудной расправе над невинным человеком.
Так и не добившись правды, он решил покинуть Россию. Последнее письмо Горькому с просьбой помочь выехать в Москву датировано 14 июня 1921 г. Шмелев пишет из Алушты:
“Дорогой Алексей Максимович,
прошу Вас, вo имя человечности, помогите мне приехать в Москву для устройства своих литературных дел и личных. Крайне необходимо. О сыне я имею самые ужасные вести, но... я все еще на что-то хочу надеяться. Я не могу остаться в неведении. Пропал человек... Ни за что, когда, как ? Суд ли тo был или бессудье, расправа. Если бы мог высказать Вам все, все, Вы, Алексей Максимович, поняли бы меня тогда и помогли найти правду. Я в Вас верю. Не хочу обмануться. Мне очень трудно! Горе мое не измеришь. Помогите прибыть в Москву, без задержки.
Материальные условия жизни моей и Ценского очень тяжелы. Мы получаем паек: 1 фунт хлеба (чаще 1/2 и 3/4) в день (последние две недели совсем не получали), 1 ф. соли, 1/2 ф. кофе-суррогата, 4 ф. дробленой пшеницы и 1/2 ф. табаку в месяц. Ни масла, никаких жиров. Мне не на что выменять или купить. Нужда крайняя. Достаточно сказать Вам, что приходится есть виноградный лист вареный... Но не это важно. Для меня важно быть в Москве, говорить с Луначарским, с Вами, с людьми. На окраине мы гибнем и духовно, и телесно. Я уже 5—6 писем послал Вам — ни одного ответа! Что это? Не получили? Или... Я теряюсь. Мы с Вами не встречались, правда, но это не мешало нам товарищески и любовно относиться друг к другу. По крайней мере, Ваши письма ко мне всегда были проникнуты хорошими чувствами. Недоумевает и Сергеев-Ценский. Он дважды писал Вам. Это письмо — последнее мое обращение к Вам. Отзовитесь.
Во имя высокого звания российского писателя, как и я пока еще имею честь быть и считать себя — отзовитесь! Если бы Вы знали, как мы беспомощны и опустели здесь! Даже всегда крепкий Сергеев-Ценский упал духом и говорит — гибнем. Работать нет возможности. Дайте возможность приехать в Москву. Необходим вызов. Сделайте его. Мне с женой Ольгой, Ценскому. Мы не имеем ни гроша. За книги за эти 3—4 года я ничего не получил. Я не знаю, на что я поеду. Я сниму с себя последнее, что еще можно снять, и поеду. Сделайте.
Ваш Ив. Шмелев”.
Вызов пришел, и Шмелевы уехали в Москву. С Горьким они, по-видимому, уже не встречались, так как его самого по настоянию Ленина усердно старались отправить за границу. После смерти Блока и расстрела Гумилева, запрещения руководимого им петроградского отделения Помгола и ареста чуть ли не всех его членов он и сам пришел к выводу, что ничем не может помочь русской интеллигенции. У Горького открылся туберкулезный процесс, началась цинга, и 16 октября 1921 г. он с семьей уехал в Германию. Шмелевы прожили в России до 20 ноября 1922 г., когда навсегда покинули родину. Рана, нанесенная им, не заживала никогда. В эпопее “Солнце Мертвых”, описывая бесчинства красных в годы гражданской войны, Шмелев писал: “ Я ничего не могу, а они все могут! Все у меня взять могут, посадить в подвал могут, убить могут! Уже убили!” Но в глубине души он еще долго верил, что сын может быть жив, и очень тосковал по России. Приехав в Берлин, он написал Е. П. Пешковой 10 декабря 1922 г.:
“Многоуважаемая Екатерина Павловна. Прежде всего — привет Вам и низкий поклон. Очень тоскую, и никакая заграница не в силах стереть мою печаль. Все еще живу мыслью, что вернусь в Россию скорее, чем думал, ибо нечего мне здесь делать, и, кто знает, увижу мальчика. Не откажите напомнить А. Воронскому о моей просьбе к нему по делу о моем мальчике. Мне обещали навести справки в лагерях. Я подавал заявление. А тогда бы я всего себя отдал России! Крепко Ваш И. Шмелев”.
Обращение к жене Горького понятно: Е. П. Пешкова работала в то время в Политическом Красном Кресте, часто общалась с Дзержинским, спасала от смерти десятки людей, а у Шмелева еще теплилась надежда, что сын может томиться где-то в лагере. Но чуда не произошло.
Сергей Семанов • Искусство русскоязычного капитализма (Наш современник N10 2003)
Искусство русскоязычного капитализма
Скажем сразу, чтобы дальнейшее изложение стало яснее: местечковый весельчак Жванецкий, чтец убогих текстовок Хазанов, плодовитый ремесленник Церетели и вечно возбужденный Киркоров — это всё искусство. И безо всяких кавычек, ибо это есть данность, порожденная определенным общественным слоем, отражает его вкусы, служит его интересам. Слой тот весьма влиятельный, потому его искусство широко и целенаправленно вбивается в “массы”. Теперь это делать гораздо легче, чем когда бы то ни было, — к услугам заказчиков телеэкран с многомиллионным и доверчивым в большинстве своем потребителем.
Если взглянуть на данный сюжет исторически, то скажем с той же четкой прямотой: вот известные “неолитические Венеры”, изображавшие в бесконечно далекой древности женский идеал. С современной точки зрения это монстры, состоящие лишь из массивных бедер, ягодиц и молочных желез, что выглядит карикатурой на привычный для нас образ женщины. Однако это тоже искусство. Своего времени, своего эстетического уровня, отражавшее вкусы тогдашних людей. Но “Илиада” и Парфенон — тоже искусство, хотя другого времени и совершенно иных людей. Шекспир и Гете — тоже искусство, что, впрочем, бесспорно. И “Купание красного коня”, и “Тихий Дон” — тоже искусство, причем великое, истинная классика.