Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 66



Ваш Ив. Шмелев.

 

Все, что написал, сущая правда. Мой сын — невинен ни в чем! Он всегда хотел одного только — учиться. Он по складу души всегда был далек от борьбы, крови, зла. Верьте мне... Его заставили служить слепым орудием. И только. Повторяю: на совести — ни слезы, ни стона братьев по крови, братьев по человечеству. Поверьте мне. За него могли бы поручиться все, кто только его знал в Алуште, где он безвыездно жил последние 12 месяцев. Его называли, знаете как? Тихий, как ягненок. Все время он отдавал нам — мне и матери. Ему чужда была военная среда. Он из иного теста, он рожден был для иной жизни. Он как был в чине подпоручика с германской войны, так и остался. Он — жертва. И я прихожу в ужас, что такому юному и тихому душой, такому чистому выпало на долю, б. может, страдание крестное. О, пощадите, Алексей Максимович, еще не угасшую надежду, У меня нет сил, будьте же сильны Вы, уделите мне крупицу Вашей силы, Вашего чувства к людям. И мы оба, я и жена, понесем Ваш образ глубоко в душе нашей. Молим, молим о помощи! Не может быть, чтоб только стены стояли вокруг, чтобы перестали люди слышать и понимать муки. Алексей Максимыч! Руки буду целовать, руки, которые вернут мне сына.

Ив. Шмелев

 

Письмо Шмелева оказалось одним из многих, столь же отчаянных писем, получаемых Горьким в годы гражданской войны. Вся его переписка с вождями революции с августа 1919 до лета 1921 г. представляет собой сплошной поток жалоб на необоснованные аресты и просьб об освобождении невинных, В 1919 г., сетуя на размах красного террора, он писал Л. Б. Каменеву: “Изнемогаю под градом этих просьб. Когда же кончится сие?”. В начале 1921 г. количество такого рода хлопот возросло беспредельно. Горький был занят спасением жизни петроградских ученых, пытался помочь голодающим, выхлопотать разрешение тяжело больному А. Блоку уехать за границу. Тем не менее он откликнулся на просьбу Шмелева. Об этом свидетельствует его письмо В. Короленко от 28 февраля 1921 г., в котором Шмелев упомянут среди других крымских писателей, срочно нуждающихся в помощи. Горький пишет: “Поверьте, что я в достаточной мере усердно старался выяснить, где Филатовы, а также В. И. Дмитриева и еще некоторые лица”. Можно догадаться, что среди “некоторых лиц” был и С. Шмелев. Далее Горький сообщил Короленко, что по поводу пропавших без вести писал и телеграфировал Дзержинскому в Харьков, но так и не получил ответа. В феврале—марте 1921 г. он неоднократно встречался с Лениным и Луначарским. По-видимому, итогом этих встреч стала телеграмма за подписями председателя ВЦИК М. И. Калинина и наркома А. В. Луначарского, посланная в Крым, чтобы обезопасить жизнь и имущество живших там писателей (Сергеева-Ценского, К. Тренева, И. Шмелева, М. Волошина, С. Найденова и др.). Эта телеграмма стала для них своего рода охранной грамотой. В марте 1921 г. Тренев писал Горькому: “…горячее вам спасибо за оказанное внимание, выражением которого была телеграмма высшей власти, оказавшая мне и товарищам — Ценскому, Шмелеву, Елпатьевскому — огромное облегчение в переживании кошмарных крымских дней”.

Сергею Шмелеву поддержка Москвы не помогла: пока шла другая телеграмма, его уже расстреляли. Впоследствии сидевший вместе с ним в тюремном подвале, но чудом спасшийся доктор Шипин рассказал, что бессудную расправу над сыном Шмелева совершил известный своей жестокостью помощник начальника особого отдела 3-й стрелковой дивизии 4-й армии большевик Островский. Примечательно, что именно он спустя много лет станет постоянным чекистским “куратором” Горького во время его пребывания на даче в Тессели (Форос). По-видимому, прав был В. Хода-севич, когда заметил, что среди большевистских руководителей у Горького были недруги, прежде всего Г. Е. Зиновьев, которые старались свести на нет все его усилия по освобождению заключенных. Он вспоминал: “Арестованным, за которых хлопотал Горький, нередко грозила худшая участь, чем если бы он за них не хлопотал”. Как бы то ни было, казнь Сергея Шмелева была предрешена хотя бы потому, что он был “не рабоче-крестьянского происхождения”. Одного этого было достаточно, чтобы человека поставили к стенке. Судя по газетным сообщениям об ужасах крымского террора конца 1920 — начала 1921 года, которые собрал и систематизировал С. П. Мельгунов, за этот год было уничтожено около 100 тысяч человек.

Живший в Коктебеле М. Волошин описал Феодосию в декабре 1920 г. в стихотворении “Бойня”:

 

Отчего пред рассветом к исходу ночи

Причитает ветер за Карантином:

— “Носят ведрами спелые грозды,



Валят ягоды в глубокий ров.

Ах, не грозды носят — юношей гонят

К черному точилу, давят вино,

Пулеметом дробят их кости и кольем

Протыкают яму до самого дна…”

 

По просьбе Шмелева Волошин, знакомый с председателем феодо-сийского ревкома И. В. Гончаровым и другими чекистами (в Крыму его знали и красные и белые!), долго пытался выяснить судьбу С. Шмелева. Впослед-ствии он вспоминал: “Шли сплошные расстрелы, вся жизнь была в пароксизме террора”. Обо всем этом Горькому могла рассказать Е. В. Выставкина, которая ездила к нему весной 1921 г. с письмами Шмелева и Тренева. Попытки разузнать правду предпринимали многие: С. С. Иоффе, В. В. Вересаев, С. Сергеев-Ценский. М. Волошин, которому легче было получить пропуск для передвижения по Крыму, не раз бывал в Симферополе, где тоже каждую ночь хоронили молодых офицеров, закапывая еще живых в ров. Туда же в марте 1921 г. приехали Шмелев с женой. Здесь им, наконец, сказали, что сын расстрелян. 29 марта потрясенный Шмелев вновь пишет Горькому:

 

“Моего единственного сына расстреляли. Безвинного, бессудно. Покровительство Москвы опоздало. Расстреляли с большим промежутком после приговора, т. к. сын был болен. Больного расстреляли. Вот уже 6 недель я бьюсь и тычусь, чтобы узнать хотя бы день смерти, чтобы носить в душе последний день жизни моего мальчика, — напрасно. Мне не говорят. Мне удалось и о расстреле узнать только через посредственное лицо. Мне лишь сказали: да, верно. Мне не показали ни дела, ни мотивов. На мои заявления — справки, где я указывал на документы (они в деле) и на факты, лица, прикосновенные к делу казней, отвечали: за это у нас не приговаривают к смерти. Тогда за что, за что же ?! Молчание. Я прошел тысячи управлений , отделов, застав. Я видел тысячи лиц, я подал сотни заявлений, я не мог задавить слезы — и я не нашел ни отзвука человеческого. Лица, которые могли бы в полчаса дать точные сведения — отвечали на мои десятые хождения — пока ничего не известно. Скажите день! Место, чтобы я хотя бы мыслью простился с телом сына — ни звука. Молчат. Что это? За что? За что? Больного, ослабленного, безвинного, добровольно явившегося, поверившего власти и оставшегося на родине! Моя душа не может вместить ужас.

Алексей Максимович! Это не один случай. Гекатомбы. Мы, писатели, в телеграмме председателя ВЦИК и Луначарского получили покровительство. Только благодаря этому я еще мог входить и просить, биться головой. Впустую. Завтра я возвращаюсь с женой в Алушту, на пустое место, на муку, чтобы найти силы надеяться отыскать какие-нибудь останки. Я не буду иметь могилы сына. Алексей Максимович! Совершилось непоправимое. Помогите мне узнать, за что убили, когда. День, день, число. Где тело? Отдать тело должны мне. Имеют право отец-мать знать день смерти своего ребенка! Доведите до сведения власти о моем желанье, о моих криках, о моем праве, о бесправии. Я мнил Советскую власть — государственной. Она карает, да. Пусть. Но как всякая государственная власть, она должна карать по силе закона. Здесь, в деле сына, я этого не могу найти. По крайней мере, мне не говорят, за что? Я уже писал Вам о деле. Мой мальчик — не активник, он был мобилизован, он больше года, больной, уже в Алуште, где его знали все, где ему местная партийная ячейка дала поручительство. И все же его взяли и... кончили. Вы не можете примириться с этим, я знаю. Вы — совесть человеческая, Вы — выразитель и народной совести. Ибо Вы — писатель. Вы должны помочь правде. Вы можете помочь. Я не ищу виновных. Это мне безразлично — лица. Мне нужно знать, что сына убили бессудно. Пусть мне скажут это. День, день, последний день его жизни!