Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 83

В творческой биографии одного из величайших наших гениев, соединившего в своем сознании культурные архетипы малорусского юга и великорусского севера, прослеживается драма столкновения “индивидуализма” и “коллективизма”. Гоголь, автор “малоросских повестей”, описывает южнославянское детство русского народа. Привольная природа, щадящий климат, казацкие вольности — все это реминисценции киевского периода нашей истории.

Прекрасным вспоминается этот период, как прекрасным кажется детство в наших ностальгических воспоминаниях, но детство это кончилось трагической травмой татарского погрома. Мы ничего не поймем в характере нашего народа, не постигнем логику его исторического развития, если истолкуем эту трагическую прерывность нашей истории в смысле алогичных внешних вмешательств или станем, как это делают сегодняшние украинские националисты, различать не два периода единой истории, а две истории двух разных или ставших разными народов — киевского и московского.

Вынужденный путь из благодатного украинского юга на московский север — это нечто аналогичное еврейскому исходу из Египта, знаменующему моральное взросление древнего своевольного народа и его приобщение к закону. Путь Руси с юга на север — это биография взросления, отягощенная невзгодами и травмами, которые разрушают слабый характер, но закаляют сильный. Историк И. Солоневич очень убедительно описал русский опыт расставания с инфантильным либера­лизмом эпохи мелких самостоятельных княжеств, не знающих тяжелой длани централизованной государственности. Инфантильная беспечность индиви­дуалистов-самостийников, чурающихся единой государственной дисциплины, была оплачена чудовищным разгромом и неслыханными тяготами “ига”. После этого опыта русский народ повзрослел, и отныне всякое отступление от взрослых норм державного существования в логике нашей политической культуры означает инфантильную регрессию. Русский либерализм есть неврасте­ническая регрессия — процедура психологической “отключки” слабых характеров от “принципа реальности”. Никто не может отрицать, что в кладовых нашей инфантильной памяти крылись варианты иначе возможного, следы впоследствии нереализованных, заглушенных альтернатив. Жестокие процедуры их реактивного подавления менее продуктивны в культурном и психологическом отношении, чем более тонкие стратегии культурно-психологической сублимации. Именно этими стратегиями пользовался Гоголь в своем творчестве. Подави Гоголь в своем сознании нашу общую украинскую память — и он не смог бы столь свежими, столь удивленно критическими глазами посмотреть на привычные для многих уродства петербург­ской бюрократической России, на ее неуклюжие социальные типы. В то же время, если бы Гоголь смотрел на Московскую Русь, сохранившуюся в провинциальной России средней полосы, и на петербургскую императорскую Россию целиком посторонними, “инородческими” глазами дюжинного украинского националиста, его творчество никогда бы не обрело дорогие всем нам черты имманентной критики гражданина и патриота России. Гоголю не во всем удалось сбалансировать этот взгляд изнутри и извне преодолеть “инфантильную обидчивость” в пользу взрослой имманентной самокритичности, что и стало его творческой трагедией. Он посмотрел на современную ему Россию с позиции юношеских обещаний киевского периода и, убедившись, что многим из этих обещаний не суждено быть выполненными, впал в творческую депрессию. Вместо целостно-имманентного воззрения на историческое будущее России в нем стали сталкиваться отчаявшийся реалистический художник и фундаменталист-проповедник, требующий должного без оглядки на сущее. Вся последующая русская литература, включая классиков “социалистического реализма”, пыталась заделать брешь между этими полюсами, отыскать “безусловно положительного” героя в самой жизни и тем самым “окончательно реабилитировать” нашу культуру и историю. Окончательной реабилитации не получилось: нам предстоит — тем, кто на это способен — любить, беречь и всеми силами защищать от врагов нашу несовершенную Россию . Юношеский максимализм, как и максимализм идеоло­гический, является здесь опасной ловушкой: как только идеологически зараженные максималисты убеждаются, что Россия не такова, какою им ее рисовала схема “идеологически должного”, их любовь к России способна превращаться в ненависть, их патриотизм — в осознанное компрадорство.

Итак, мы имеем реальную драму двух полюсов культуры: православно-христианский тезис должного (в переводе на земной язык — социально справед­ливого) и антитезис сущего, со всеми неблаголепными чертами последнего. Не только либеральные критики России, но и многие деятели патриотического лагеря привычно утверждают, что в России оказался не представлен, недоразвит средний термин, способный стать связующим звеном между указанными полюсами. Но если бы аналитики не оказались в тайной или явной зависимости от стереотипов либеральной идеологии, старой и новой, они бы не стали сосредотачивать свое внимание на “среднем классе”, “срединной культуре”, “пространстве ценностно нейтральных значений” и других заемных терминах либерального символизма. Реальным “средним термином” российской жизни и культуры является государство .

В России оно — никакая не машина для подавления одного класса другим (марксизм), не составляющая групповых воль и интересов, не “ночной сторож”. В основе всех функций российского государства лежит одна функция, объясняющая, почему Россия сохраняет архетип святой Руси, почему царь у нас — помазанник Божий, почему православие, самодержавие и народность стянуты в один узел. Дело в том, что государство российское есть оружие, стоящее на стороне слабых против сильных и тем самым ломающее “нормальную” земную логику, как и логику либерального “естественного отбора”, согласно которой сильные естественным образом торжествуют над слабыми. Христианская система ожиданий, связанная с нравственным превосходством нищих духом и их мистическим торжеством, в России повисла бы в воздухе, обратилась в заповедь, значимую для немногих праведников, если бы не священная мощь грозы государевой, то и дело указывающей особо сильным и особо своевольным их должное место. Специфический демократизм российского “государственного деспотизма” основан на архетипической идее союза священного царя с народом против “сильных людей”, злоупотребляющих своими возможностями как в отношениях с нижестоящими, так и в отношении обязательных государственных повинностей. “Слабое” государство в России — это не демократическое государство, как это следует из либеральной логики, а номенклатурно-олигар­хическое государство, идущее на поводу у сильных и начисто игнорирующее интересы слабых. То, что эта архетипическая логика до сих пор действует, свидетельствует наш новейший опыт: современное либерально-демократическое государство целиком контролируется “сильными” олигархами и демонстрирует циничное пренебрежение законами, правами и интересами незащищенного большинства. Всякое ослабление государства у нас означает не высвобождение гражданской инициативы и энергии, а все более бесцеремонную узурпацию всех возможностей цивилизации социально безответственным олигархическим меньшинством. Таковы реальности российского общественного бытия, и игнорирование их в угоду либеральным схемам приводит к чудовищной деградации общественной жизни, попранию человеческого достоинства миллионов людей, стремительной варваризации повседневности. Чтобы быть демократическим в социальном отношении — чутким к социальным запросам и правам большинства, — российскому государству необходимо быть сильным — устойчивым к давлению номенклатурных и криминальных кланов, не говоря уже о давлении иностранных сил, заинтересованных в социальном истощении России. Россия потому и получила в народном сознании название Святой Руси, что ее государство осуществляет — на грешной земле и грешными земными средствами — священный парадокс христианства, обещающий слабым грядущее торжество, сильным — грядущее унижение. Российская государственность, таким образом, в чем-то ломает логику земной жизни и истории, внося туда загадочную мистическую аномалию, связанную с идущими сверху сакральными энергиями, с христианским обетованием страждущим и нищим духом. Здесь и лежат таинственно-мистические корни народного государственничества. Государственный патриотизм русского народа связан не столько с чувством родной земли , языческим по происхож­дению, сколько с христианским переживанием парадоксальности российской государст­венности, реализующей в той мере, в какой это возможно на нашей грешной земле, идеал социальной справедливости и православной предпочи­таемости праведных в ущерб притязаниям сильных и наглых. Поэтому известная российская кротость перед лицом государства — свидетельство не холопского раболепия, а живого ощущения присутствия высших принципов и высших парадоксов, таинственно сопутствующих государевой миссии. Перед государст­венными самозванцами, как бы ни были они вооружены силой и деньгами, внутренней олигархической и могущественной внешней поддержкой, русский человек не раболепствует. Следовательно, дело не в силе как таковой, а в правде; если государство хоть в какой-то степени воплощает эту социально-христианскую правду, оно удостаивается самоотверженного служения и самоотдачи народных низов, не заглядывающих в бухгалтерские ведомости. И, напротив, даже самое щедрое на оплату либеральное государство, призывающее на службу “профес­сионалов, а не праведников”, обречено сталкиваться с обескураживающими свидетельствами того, что по законам “нормального рынка” и эквивалентного обмена в России никто не живет. Впрочем, с самого начала ясно, что слабое либеральное государство, не способное обременять сильных необходимыми налогами и социальными обязательствами, богатым и щедрым быть не может: оно неизменно переплачивает сильным ценой злостной недоплаты слабым, не умеющим вырвать “свое”.