Страница 62 из 83
5. Российская государственность
как альтернатива “конца истории”
Вопрос о месте государства, его роли и функциях — один из главных пунктов коренного расхождения между народом и “элитами” новой, либеральной эпохи. Подозрение в том, что русский народ тяготеет к государственнической позиции, сегодня является тяжелейшим из всех либеральных подозрений в его адрес. Расхождение это — кардинально, и оно прослеживается на уровне идеологии, политики, политической культуры, системы ожиданий.
Начнем с идеологического уровня. Парадокс состоит в том, что либеральная неприязнь к государству и государственнической позиции носит глубоко антидемократический характер. Разумеется, следуя либеральным стереотипам, то есть понимая под демократией право на свободную критику и индивидуальное самоопределение, мы в этом парадоксе ничего не поймем. Он открывается тогда, когда мы обратимся к языку либеральной социальной антропологии . Тогда мы увидим, что эта антропология делит человечество на две неравноценных части: суперменов, способных “вырвать свое” в любых социально и морально не контролируемых условиях, и “неадаптированных”, способных выжить только в среде, где существуют социальные и моральные гарантии. В этом отношении А. Чубайс — наиболее последовательный и откровенный адепт либеральной антропологии. Он не постеснялся признаться в том, что ориентировался не на цивилизованную, а на спонтанную (то есть соответствующую законам джунглей) приватизацию. “Суть спонтанной приватизации можно сформулировать двумя фразами: если ты наглый, смелый, решительный и много чего знаешь (имеется в виду не интеллектуальное, а “шантажирующее” знание. — А. П. ) — ты получишь все. Если ты не очень наглый и не очень смелый — сиди и молчи в тряпочку”1 . Надо сказать, что при всех поправках и на российскую специфику и на специфику самого Чубайса как тяготящейся законом личности, здесь тем не менее выражена существенная сторона либеральной антропологии как таковой, замешенной на принципах “естественного отбора” и презрении к уязвимым, щепетильным и деликатным. Главным же условием “естественного отбора” является государственное невмешательство в исход “спонтанных” отношений, основанных на законе джунглей.
Социально-историческая подоплека отношения буржуазного либерализма к государству отмечена двусмысленностью, связанной с промежуточным статусом третьего сословия. Буржуазный “антиэтатизм” носил демократический характер в той мере, в какой содержал критику феодальных привилегий и протекционизма, мешающего установлению справедливых, то есть равных отношений социальной соревновательности. Но по отношению к стоящему ниже него четвертому сословию бесправных наемников буржуазный “антиэтатизм” носил антидемократический характер, ибо тормозил формирование цивилизованных отношений между рабочими и работодателями, склонными игнорировать человеческое достоинство и элементарные жизненные права материально зависимых людей.
В свете этого приходится признать, что наши приватизаторы дважды повинны перед демократией: государственную собственность они заполучили не “спонтанно”, а опираясь на властно-номенклатурные привилегии, — здесь этатизм им не претил; но после того как они ее заполучили, они тотчас же стали тяготиться национально-государственным, социальным и моральным контролем общества за их делами, то есть стали неистовыми “антиэтатистами”. В их презрении к простому народу сочетается псевдоэлитарный снобизм старых пользователей спецраспределителями с социал-дарвинистской асоциальностью “новорусского” типа.
Здесь — настоящий секрет их зоологического антикоммунизма. Идеологически коммунизм давно мешал коммунистической номенклатуре: мешал конвертировать власть в собственность, причем наследственную, гарантированную от посягательств государства. Поэтому все принятые в последнее время законы о собственности несут следы классово-номенклатурной полемики с государственным контролем, “плебейско-пролетарским” по своему происхождению. Причем крушение советского коммунизма избавило от государственного социального контроля не только номенклатурных и криминальных нуворишей приватизации. Оно послужило толчком к новому вселенскому освобождению буржуазного класса от ограничений, накладываемых социальным государством. Поражение коммунизма стало поражением социального начала в пользу социал-дарвинистского. Это означает, что всемирная схватка двух систем, олицетворяемых сверхдержавами, велась в присутствии наблюдателя, решившего немедленно воспользоваться новыми реалиями, возникшими после победы США в холодной войне. Этим стратегическим наблюдением являлся класс буржуазных “делателей денег”, весьма тяготящихся и социальной нагрузкой, и “пуризмом” государства, преследующим наиболее неразборчивых любителей быстрого обогащения. Когда рухнула система социализма, из этого факта заинтересованные наблюдатели постарались извлечь максимальные дивиденды. Они состояли во всемирной дискредитации государственного социального контроля как такового. А поскольку в таким контроле объективно был наиболее заинтересован простой народ, то он и стал, вместе с государством, объектом ожесточенной либеральной критики, весьма напоминающей внутренний расизм . Это — расизм, вооруженный критериями уже не физической, а социальной антропологии и преследующий “социально неполноценных”. Сверхчеловеки “свободного” (от социальных ограничений) рыночного общества выступают как антиэтатисты, тяготящиеся государством; им противостоят социально незащищенные “недочеловеки”, адресующиеся к государству в поисках защиты и социальных гарантий. Таким образом, в старое классовое деление буржуазного общества на собственников и несобственников, на патронат и наемных рабочих современная либеральная идеология привнесла элементы откровенного социального расизма. Эксплуататоры стали суперменами, эксплуатируемые — неполноценным “человеческим материалом”. Жесткий язык, но он соответствует новому стилю эпохи, являющейся эпохой стратегической нестабильности.
Обратимся теперь к следующему вопросу: почему здесь, как и во многих других моментах нынешней стратегической нестабильности, объектом агрессии выступает в первую очередь русский народ. Здесь мы видим столь характерное для новейшей эпохи превращение идеологических и социально-политических категорий в расово-антропологические. Как возникла новая логическая цепочка либеральной пропаганды: от антикоммунизма — к критике государственного начала вообще, а от нее — к “антропологической” критике русского народа, к расистской русофобии?
Русский народ, в самом деле, является одним из самых государственнических, или “этатистских”, в мире. Причем данная черта является не просто одной из его эмпирических характеристик, отражающих ситуацию де-факто, но принадлежит к его сакральной антропологии как народа-богоносца, затрагивает ядро его ценностной системы. Там, где нынешние либеральные обвинители видят проявление лени и жажды опеки, на самом деле выступает мужественная жертвенность и мессианское чувство призвания. Философия государственности не только выстрадана русским народом в ходе тяжелейшего исторического опыта, но и вписывается в его великую письменную традицию — православие. Ненависть к греху и любовь к ближнему как религиозные принципы реинтерпретированы народным сознанием как принципы государственнические, как доминанта политической культуры . Источник греха есть самоволие и потакание собственным слабостям. В народном восприятии эти черты политически персонифицированы как сибаритские — “неслужилые”, связанные с отпадением от единой целостности соборного, общинного и державного типа.
В свою очередь любовь к ближнему тестируется в экстремальной повседневности осадного государства как готовность “постоять за други своя” против “степняков” — тысячелетний опыт непрерывных набегов, “татар” — почти полутысячелетний опыт, “немцев” и т. п. Представьте, как в этих исторических и геополитических условиях мог бы выглядеть либеральный стандарт поведения, связанный с “дистанцированием от государства” и пренебрежением обязанностями социальной взаимопомощи и взаимозащиты? Это не означает, что русские, по странной причудливости своего характера, “любят трудности” и чураются индивидуального благополучия как такового.