Страница 64 из 70
Я говорю это потому, что, без преувеличения, основным двигателем ворфоломеевской новеллистики, не только сюжетным, но и психологическим, является любовная страсть, которая бьется в созданном им мире, гонит кровь, ищет выхода для последующего воплощения или распада. Михаил Ворфоломеев едва ли не единственный писатель в современной отечественной литературе, который, не погрешив против правды в изображении российской действительности, привнес в нее эротизм, который при всей откровенности описаний не отталкивает, как отталкивают, допустим, выморочные “занавешенные картинки” иных писателей Серебряного века, а притягивает. Почему? Ключ именно в этом: социально-бытовая сторона отражена убийственно метко, но в общем контексте творчества остается именно одной из сторон жизни, не заполонившей художественного воображения Ворфоломеева, а также сознания его героев. Напротив, в мире с усеченными возможностями для творчества (в данном случае речь идет не только о “нас”, но и о “них”, — в этом смысле показателен рассказ “Париж”) для ворфоломеевских героев область Эроса является единственной возможностью творческого проявления, часто дерзкого и безоглядного.
Подлинная, а не искусственная чувственность выгодно отличает его прозу от прозы Виктора Ерофеева, например, или Владимира Маканина, у которых эротические сцены настолько же надуманны, насколько скучны и далеки от жизни интернетовские картинки на дисплее компьютера. Его рассказы подчас не лишены физиологизма, даже, на первый взгляд, грубого. Но не более грубого, в сущности, чем в прозе Бунина и Михаила Шолохова, — чувство меры не изменяет Ворфоломееву никогда! Вот сцена из рассказа “Золото Бур-Хана”, когда в таежной избушке вдали от людей вынуждены оставаться отец и его дочь, но дочь не по крови, а названая, оставшаяся после гибели жены. “Мария легла на холодную холщовую простынь и тихонько застонала от боли, что разламывала ее по ночам. Не было больше сил терпеть эту жгучую и сосущую боль
Евдоким все не шел и не шел в дом, все думал, заснула или нет Мария.
Когда вовсе стемнело, он зажег над воротами маленький фонарь После он помылся у колодца, разделся в сенях и, босой, неслышно прошел к себе, сел на кровать, призадумался. Яркий месяц глядел в окно. К полуночи, Евдоким знал, месяц покраснеет, а к утру, посветив, истает в небе. Не одну ночь ему приходилось ночевать под открытым небом. И снова тяжелый хмель загудел в теле. Давно его не было Дышать было вовсе нечем. Скрипнули половицы, Мария подошла к нему.
— Ты чо? Не заболел?
Евдоким замер. Горло сдавило. Рука Марии легла ему на лоб, потом скользнула по груди. И тут же, сотрясая все его тело, чудовищная сила сорвала его. Он обхватил Марию, и семя вырвалось наружу.
— Иди, иди, Мария, спать! — шепотом заговорил Евдоким. Она поднялась и нехотя понесла свое тяжелое тело (“Золото Бур-Хана”).
А вот отрывок из рассказа “Париж”...
“Прошлой осенью Алексей Николаевич Ропшин случайно в метро познакомился в девушкой. Было ей лет семнадцать, и надо же было сорокавосьмилетнему художнику заговорить с ней. И поговорили-то больше о погоде, о новых фильмах... Смотрели на Ропшина ее странные недетские глаза. Что-то призывное было в ее движениях, даже развратное. И звали-то ее глупо — Жанна. Оказалась провинциалкой, живет в общежитии и учится в профтехучилище. Ропшин видел крупную грудь под черным дешевым свитером, голое круглое колено.
— Надо бы отметить нашу встречу? — деревянным языком спросил Ропшин, и Жанна спокойно, будто так и надо, ответила:
— Если есть где, почему бы и нет?
Пошли в его мастерскую. Там было не очень чисто, но просторно. Жанна нашла приемник, включила музыку, полазила между этюдами, пока Ропшин готовил закуску.
— А у тебя что, жены нет? — спросила Жанна.
На “ты” она перешла сразу.
— Нету. Холостяк.
— Ничего себе. Такой старый...
Это неприятно резануло Алексея Николаевича. Ее невоспитанность, полное невежество, грубость почему-то не остановили его. Выпили водки. Потом курили. Когда бутылка кончилась, Жанна, охмелевшая, пошла к кровати, разделась и позвала Ропшина. И с этого дня все и началось. Неожиданно его потянуло к ней, как, наверное, тянет в пропасть. Он не знал, куда бежать от своей любви. Ну а Жанна принимала его спокойно, не терзая себя душевно. Приходила к нему, когда хотела. Когда хотела, исчезала на неделю-две.
Постепенно Ропшин сложил для себя жизнь Жанны. Она родилась в маленьком городе. Отец умер рано. Она его почти не знала. Мать работала на заводе, выпивала, потом стала пить регулярно. Мужчину Жанна узнала в одиннадцать лет...
В Москву она убежала, потому что там, дома, — тоска и муть.
Муть — это было ее любимое словечко. Когда Ропшин спросил ее, любит ли она хоть немного его (выделено мной. — И. К. ), она ответила:
— Да вся эта любовь — муть”.
История внешне совершенно банальная, как сотни подобных, случающихся в жизни. Но ведь банальной могла выглядеть даже история о том, “как замужняя дама полюбила красивого офицера”, и решающим, конечно же, являются тон и контекст, в котором подобные истории рассказываются. Думаю, автор должен обладать немалой внутренней уверенностью, чтобы положить в основу сюжета такую обыкновенную историю.
Нужно обладать талантом и мастерством, находящимся в согласии и сотрудничестве, чтобы в коротком тексте создать психологическую атмосферу, которая переплавила бы эту внешне банальную историю в художественное произведение. Ворфоломеев — мастер детали, как вещественной, так и психологической. Для его новеллистической “спринтерской дистанции” это чрезвычайно важное свойство — в одном сравнении, в одной фразе уместить то, что способно создать необходимую атмосферу и рельеф быта в произведении.
Но и помимо литературного, чисто технического знания в его новеллистике заметно то удивительное чувство меры в обращении со словом, которое роднит его с пушкинской традицией в русской литературе. Немногословие делает его новеллистику даже чуждой основной части современной отечественной литературы, которая в большинстве своем страдает, я извиняюсь, каким-то словесным недержанием.
Есть, однако, и другое, более глубокое обстоятельство, которое чрезвычайно выделяет его прозу.
“...Ропшин спросил ее, любит ли она хоть немного его...” — как созвучна эта фраза той заветной, классической: “Знаете ли вы, что это значит, когда человеку некуда пойти?” В сущности, на вопрос: призван ли человек быть один? — не дает конкретного ответа даже Библия, иначе в ней едва ли повествовалось бы о первородном грехе... И вот обыденная ворфоломеевская история о художнике Ропшине, влюбившемся в провинциальную развратную девушку, нам видится в особом преломлении темы внутреннего одиночества человека и крайней несовместимости этого возрастающего, вопреки прогрессу всевозможных телекоммуникаций, внутреннего одиночества с неистребимыми законами жизни.
Является ли это внутреннее одиночество следствием индивидуализма? Индивидуализм — один из краеугольных камней западного сознания. Для нас, русских, он еще не стал чем-то горько-обыденным. Но в шестидесятых-семидесятых годах все больший кризис охватывает коллективистское сознание русских: война, послевоенное восстановление страны, освоение целины, первый полет человека в космос — постепенно исчерпывались ресурсы сознательного коллективизма...
Время, которое отражено в новеллистике Михаила Ворфоломеева, — это конец семидесятых — начало восьмидесятых. Тогда уже чувствовалось, что психологический крах коллективизма близок, ведь последний постоянно сопровождался ограничением прав отдельной личности. Как только приоткрылся “железный занавес”, русские снова глотнули воздуха западной свободы, не разобравшись, что это чужая свобода. А нечто собственное: православная вера, общинное понимание жизни — разрушены уже давно. Панорама этих переживаний очень ощутимо намечена в новеллистике Михаила Ворфоломеева. Отсюда столько безысходности в мироощущении его героев, которые уже не могут жить по-прежнему, но, с другой стороны, не умеют, не хотят свыкнуться с новыми законами жизни, когда не “один за всех, и все за одного”, а каждый сам за себя.