Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 70



И что в те ускользающие мгновения было в ней от “язычницы”, “грешницы”, “многобожицы”, образы которых она так любовно культивировала в ранней поэзии? О нет, античное дыхание, взлелеянное когда-то германскими поэтами, замерло на устах Цветаевой. Долгая тень жертвенного российского креста накрыла ее и позволила осмыслить то, что произошло с Отечеством, в котором уже погибали лучшие русские люди, была уничтожена Царская Семья — символ законной власти разрушаемого христианского государства.

Цветаева двинулась в путь, не ведая, пожалуй, лишь того, что теперь ее земной подвиг обрел вполне отчетливые очертания. Не зря же писала она в “Новогодней” — застольной песне 1922 года:

Добровольная дань,

Здравствуй, добрая брань!

Еще жив — русский Бог!

Кто верует — встань!

 

Поэт Белой Мечты

В своей книге “Необыкновенные собеседники” писатель Э. Миндлин, чьи мемуары современники оценили как не совсем достоверные, вспоминает дни, когда приют ему, прибывшему в Москву с юга России, давала Цветаева. Тоном знатока он объясняет читателям, что “никогда она (Цветаева. — Л. С. ) белой армии не видала, на земле, занятой белогвардейцами, не жила, и у нее сложилось какое-то фантастическое представление о белых”.

Мемуарист с пафосом передает, как развенчивал созданный Цветаевой миф, ибо он-то, Миндлин, был на юге России и видел “офицерские пьяные разгулы, расстрелы и грабежи, попойки буквально на костях и крови”. Удивительно, как еще такие убийцы и мародеры могли вести упорную борьбу в течение трех лет!..

Впрочем, Бог ему судия за такое свидетельство, написанное в годы, когда воины, сохранившие честь старой русской армии, презрительно именовались белобандитами и контрреволюционерами. Только контрреволюция разворачивается в ответном ударе и в зависимости от результата избирает новую стратегию и тактику. Иное дело, Белая борьба. Белое движение, которое не прекращается во времени и которое наследуют, ибо быть белым — это мировоззрение.

Другой мемуарист — Марк Слоним, литературный критик, с которым Цветаева была хорошо знакома, ибо он печатал многие ее произведения в эсеровском журнале “Воля России”, выходившем в Праге, также скептически относился к Белой Вандее Цветаевой, утверждая, что “патриотизм, а тем более национализм она резко отвергала и не терпела показного “русизма”.

Вчитываясь в эти строки комментариев к цветаевскому творчеству, как ни спросить, хоть и спросить не с кого: а что же тогда значат строфы поэта, которого посмертно лишили и чувства патриотизма, и любви к своему народу, оставив взамен пресловутый романтизм, который и так довольно смущал эту “младенческую душу”. Но вот интонация самой Цветаевой — уже без голоса, без тембровой окраски, — интонация освобожденных чувств:

Гришка-Вор тебя не ополячил,

Петр-Царь тебя не онемечил.

— Что же делаешь, голубка? — Плачу.

— Где же спесь твоя, Москва? — Далече.

— Голубочки где твои? — Нет корму.

— Кто унес его? — Да ворон черный.

— Где кресты твои святые? — Сбиты.

— Где сыны твои, Москва? — Убиты.

В диалоге с одушевленной русской столицей, вошедшем в сборник стихотворений “Лебединый стан”, поэт предстает не только историком, но и страдальцем за Святую Русь, не сумевшим остаться в стороне, увидевшим в страшной смуте 1917-го попрание отечественных святынь, разрушение православной государственности.

И тем не менее некоторые современники откровенно не замечали прозорливости цветаевского плача, считая, что написанию 59 стихов “Лебединого стана” послужил тот факт, что в рядах Добровольческой Русской армии сражался супруг Цветаевой Сергей Яковлевич Эфрон, чей образ она опоэтизировала и воспела.

Бог и им судия! Да только почему-то не посмела воспеть Цветаева деяния своего супруга в 30-е годы, когда его так влекло “евразийское” поприще, окутанное неким таинственным ореолом служения... В то же время М. Слоним — человек безусловно мудрый, “литературный”, знающий вкус хорошего слова, не особенно торопился замечать истинную цветаевскую природу.



“Любопытно, — будто бы наслаждаясь сделанным открытием, пишет он, — что в произведениях М. И. (Марины Ивановны. — Л. С. ) нет никакой религиозной настроенности. Эта внучка деревенского священника была равнодушна и к церковности, и к обрядам, теологические проблемы и суждения о Боге ее не интересовали...” Читал ли он ее произведения? В ответ на этот пассаж так и подмывает спросить у всех, кто думает так же: какой должна быть религиозная настроенность, чтобы почувствовать ее в поэзии Цветаевой, — поэзии, утверждающей водительство и сподвижничество Духа и жизнь — “Как Бог повелел и друзья не велят”.

А ее уважительное и вдохновенное отношение к французскому мыслителю XVII в. Блезу Паскалю и те немногие письма, что писала она своему знакомому русскому философу и писателю Льву Шестову, противопоставившему философскому разуму Божественное откровение? Эти два имени, объединенные теологическими (!) изысканиями, поистине привлекали ее пытливый, недремлющий ум. Не две ли ипостаси Святой Троицы — Сына и Святого Духа подразумевает она, используя эти христианские образы в размышлениях над грядущей судьбой ребенка-отрока Цесаревича, — возможно, Помазанника Божия через церковное таинство, которого Цветаева, конечно, не приравнивая, все же сравнивает с Голубем (именно в этом образе обозначает Себя Святой Дух в Евангельском Слове) и Сыном — Иисусом Христом, через смерть Свою на Кресте, смерть победившего:

За Отрока — за Голубя — за Сына,

За царевича младого Алексия

Помолись, церковная Россия!

Кто, как ни она, знала, что лишь эта Россия — церковная и крестьянская способна молить перед Престолом Божиим и за Царственного мальчика, чья смерть скоро станет искупительной жертвой за русский согрешающий народ, и за Царственного его отца — Николая Романова.

Не она ли, Цветаева, памятуя о страннической и смиряющейся Руси праведников, обращается к Государю Императору, уже отрекшемуся от земного престола: “Царь! Не люди — Вас Бог взыскал”, а затем примирительно и утешающе:

Царь! — Потомки

И предки — сон.

Есть — котомка,

Коль отнят — трон.

Уже тогда, в третий день Пасхи 1917 года, Цветаева просит молитв за “царскосельского ягненка” Алексея, сравнивая его с другим — тоже царским сыном, “голубем углицким” Димитрием, убиенным в годы другой русской смуты. Она всегда глубоко чувствовала перекличку веков, поэтому довольно быстро сообразила, что есть “революция” и объявленные ею “свобода и равенство”.

Из строгого, стройного храма

Ты вышла на визг площадей...

Свобода! — Прекрасная Дама

Маркизов и русских князей.

Свершается страшная спевка, —

Обедня еще впереди!

Свобода! — Гулящая девка

На шалой солдатской груди!

При чтении “Лебединого стана” складывается такое впечатление, что перед нами дневник — поэтический, отмеченный ярким и сильным талантом, тем и опасный. Первые стихи обращены к С. Я. Эфрону, они, как эпиграф ко всему последующему, как благословение. Ты встал за Отчизну, и я буду с тобой до конца — именно такая мысль проходит благородно звучащим лейтмотивом через эту книгу русской трагедии. А далее — отклик на события: на убийство юнкеров в Нижнем Новгороде, на разгром обезумевшей солдатней винного склада (“Мир — наш!”), на запрет народу молиться в храмах Кремля. Везде — смута...

Так, постепенно появляется в стихах Цветаевой тема Белого Дона, тема Белой борьбы, тема Белого христолюбивого воинства. Белый поход, поистине, обрел своего летописца. И пока сражались Белые русские армии, Цветаева всею душою была с ними и творила свое Белое дело. Она останется верна ему и в эмиграции. И этого ей не простят.

Поэты Савин, Туроверов, Смоленский, прозаики Гуль, Бессонов, другие русские патриоты, оставив дымившиеся поля сражений, оказались за рубежами Отечества, чтобы написать свои свидетельства Белого противления для потомков. Это были свидетельства участников и очевидцев. Но когда начинаешь сравнивать сделанное не очевидицею, а сновидицею Цветаевой, поражаешься неженской силе этого художника слова и творца.