Страница 59 из 63
И он — входит. После чего, собственно говоря, полнометражная картина ужасов как раз и начинается.
Точно так же притягивает героя соседская дверь и в романе “Привратник “Бездны”, и, само собой, именно там, за этой абсолютно немотивированной дверью, таится самая пикантная и интригующая часть сибирцевского повествования, включающая в себя почти непременное (и практически всегда — с неким оттенком извращенчества) совокупление, сдобренное либо присутствием трупа, либо хотя бы разговором или размышлением о смерти. Надо сказать, что в отношении к вопросу смерти, а точнее — лишения кого-нибудь жизни — проза Сергея Сибирцева помимо произведений античных авторов весьма ощутимо перекликается еще и с русскими народными сказками из собрания А. Н. Афанасьева. Помню, меня всегда поражала не то чтобы даже жестокость афанасьевских сказок, а какая-то поразительная бесчувственность , с которой действующие в них несчастные сиротки и падчерицы орудуют грозными тесаками, четвертуя, словно капусту, лезущих в окно разбойников, а затем преспокойно складывая разрубленные ими на куски человеческие тела (!) в мешки и сумки и подавая ожидающим под окном братьям убитых (!) этот страшный груз под видом украденного добра. С такой же точно бесстрастной холодностью совершаются убийства и в прозе Сергея Сибирцева, что говорит о практически полном “похеривании и похоронении” той нравственной основы бытия, которая делала подобные деяния невозможными. Убийства, конечно, как и другие преступления, совершались во все времена, тут достаточно вспомнить хотя бы Раскольникова с его топором, опущенным на два женских черепа. Но в том-то и дело, что преступления, совершаемые в системе нравственных координат христианства, и особенно — Православия, всегда влекли за собой глубочайшие мучения души, осознающей свое впадение в греховность, а иначе бы, как мы понимаем, не могло быть и романа Достоевского.
Совсем иные нравственные нормы открываются нам в произведениях античных (то есть — дохристианских ) авторов, например в поэмах того же Гомера, где обман, насилие и убийство проходят по категории доблестей. (Аналогичный моральный кодекс проглянет потом в лагерной прозе Варлама Шаламова, рисующей возвращение таких же точно дохристианских норм жизни в условиях сталинских лагерей). Вот нечто похожее на эту античность присутствует и в произведениях Сибирцева, где даже поступки, совершаемые, казалось бы, с целью наказания зла, выглядят такими же омерзительными, как и само то зло, против которого они выступают, как будто они являются не более как его же зеркальным отражением. Ну в самом деле — о каком добре можно говорить, когда персонаж, подчиняясь своему (явно шизофреническому) воображению, ничтоже сумняшеся, втыкает в спину деда встреченной им в чужой квартире девицы острую финку, и все только потому, что ему показалось (!), что тот к ней плохо относится?..
Нет, проза Сергея Сибирцева просто обязана была понравиться рецензентам журнала “Знамя” — ведь нравится же им литературная стряпня Владимира Сорокина, да еще как нравится! А не понравился им в данном случае вовсе не талант автора двухтомника и не сцена, в которой персонаж “с проворностью ударницы-ветеринарши вставил свой семяизвержительный лакированный шприц прямиком в не успевшее сомкнуться, скользкое анальное лоно”, а именно то, как беспощадно он описал в своих книгах сегодняшний российский мир, четко обозначив, что это мир — уже без прежней, так называемой на их языке — “застойной”, а попросту говоря — человеческой морали. Мир, в котором атаковавшие в октябре 1993 года Верховный Совет “звероподобные существа” на глазах главного героя “коваными казенными каблуками выбили из молодой дуры-патриотки ее уже вовсю осмысленный плод: и профессионально с веселым эсэсовским гоготом сотворив красно-коричневой обомлелой гражданке уличный бесплатный аборт, проявили гуманитарную гуманность, не разрешив ей и ее странно пищащему розово-кровавому комку долго мучиться, эти казенные супермены сунули их тщедушные тела под удалые поддатые элитные гусеницы и аккуратно втерли, вмазали в замусоленный столичный прогорклый городской дерн...”
Не случайно, насмотревшись на подобную действительность, герой рассказа “Нужно застрелиться” признается: “Нет, господа, я начинаю задумываться о власти, о настоящей, охраняющей мой обывательский мир. Я начинаю мечтать о государственном режиме, который вместо судебных ужимок и церемоний будет на месте преступления карать смертью любых пакостников и подонков. И мне наплевать, как этот режим будет именовать себя. И тем более глубоко безразлично, будут этот режим нахваливать или, напротив, страшиться чужеземные демцарьки... Я жажду, чтобы мое государство, мою, ныне униженную Россию уважали, а еще лучше трепетали и почитали, а не лезли со своей говенной протухшей гуманитарной консервой, которую уважающие себя русские коты даже нюхать брезгуют...”
Вот, чего, к сожалению, не стала цитировать в своей лихой рецензии Юлия Старыгина, побоявшись, что бумага “Знамени” не выдержит и прогорит в этом месте, как от пролитой на нее серной кислоты.
3
Да, нравственные координаты , в которых нам сегодня приходится существовать, соединяют в себе одновременно реалии Троянской войны и сталинского ГУЛАГа — и Сергей Сибирцев в своих пугающих обывателя романах весьма рельефно (я бы даже сказал — с избыточными подробностями) показал этот мир, проведя по нему читателя так, как некогда Вергилий провел Данте по кругам огнедышащего Ада.
Страшно? Еще бы не страшно, ведь весь этот изображенный Сибирцевым ужас, хотя и гиперболизирован писательским воображением до панта-грюэлевских масштабов, тем не менее является нашей повседневной реальностью — со всеми ее, почти уже не вызывающими ни у кого содроганий, убийствами, с открыто ведущимся в наших школах (!) растлением несовершеннолетних, с беспрерывной гомо-гетеро-бисексуальной оргией на нашем (хотя какое там оно — наше?) телевидении... Все больше вокруг беззакония, все меньше вокруг любви. Но, как сказано в Евангелии об ужасах последних времен, “претерпевший же до конца — спасется” (Матф. 24; 13), так и о двухтомнике Сибирцева можно сказать: дочитавший же до конца — спасется (хотя, возможно, женщины при его виде будут хватать на руки детей и с криками “Он был в Аду!” перебегать на другую сторону улицы).
А если говорить серьезно, то автору “Государственного палача”, “Приговоренного дара” и “Привратника “Бездны” (как, впрочем, и всем, кто творит современную русскую литературу сегодня или намерен заниматься этим в течение двух-трех ближайших столетий нового тысячелетия) надо вспомнить, что после схождения в бездны Ада персонаж Дантовой комедии побывал еще и в Чистилище, а затем — и в Раю, без чего бы его сознание, наверное, просто не вынесло одних только адских впечатлений. Думается, что этот принцип “обязательного показа Рая” необходимо учитывать всем, кто строит свои произведения на изображении исключительно греховной стороны нашей жизни. Да, искусство давно доказало, что обнаженная правда — это одно из самых сильных оружий художественного творчества. Но сильнее, чем правда, читателю постперестроечной России необходима надежда — этот спасительный свет в конце тоннеля, показывающий, ради чего стоит терпеть все выпадающие на судьбу ужасы. А значит, надо писать для него новые Чистилище и Рай . Дальнейшее же погружение в глубины греха и срама — губительно не только для Сергея Сибирцева и его поклонников, но и для всех писателей и читателей вообще.