Страница 58 из 63
В пользу подобной трактовки сибирцевской прозы говорит даже само изображаемое им время, как бы отвергшее свою реальную поступь и то и дело останавливающееся, чтобы растянуть сюжетную оценку почти до эпических размеров. Именно такой прием мы встречаем в поэмах Гомера, где течение грохочущей под стенами Трои битвы вдруг замирает, как кадр кинопроектора, словно бы пережидая, пока герой во всех мельчайших подробностях рассмотрит и опишет нам пышноблистающие доспехи пораженного им соперника. То же самое происходит и в романах Сибирцева, где, как не без иронии заметила в своей рецензии Ю. Старыгина, “героя вырубают ударом ноги, и минут 25 он лежит в куче мусора, предаваясь размышлениям о социально-политическом строе, русской литературе и о том, что “эх, Григорий, какой же ты нехороший мальчик! Только и научился, без спросу старших, расстреливать незнакомых тебе мальчиков... И придется мне тебя наказать, ...придется тебе, милый мальчик, вслед за старшими товарищами переплыть античную речку в царство теней...”
Увы, но подобные растяжки времени у Сибирцева не редкость — в незаконченном романе “Привратник “Бездны” (т. 1) один из ворвавшихся в квартиру главного персонажа (называть его “героем” как-то рука не поднимается) бандитов, желая подавить его волю унижением, начинает справлять прямо на него малую нужду и делает это с 397-й по 405 страницу включительно. Пряча голову от бьющей в лицо струи, персонаж Сибирцева размышляет во время этого бесконечного по продолжительности акта о таком своем могущественном преимуществе над издевающимися над ним отморозками, как “абсолютная свобода собою”, заключающаяся в том, что хоть они и унижают его тело, разум остается в его личном подчинении. Еще он размышляет о вещественных эквивалентах тех частных сокровищ, которые ему приходится охранять, работая в службе охраны, о своем саркастическом отношении к этой работе, зиждущемся “не на идейной платформе легального посткоммунистического куража (в сущности, когда позволено орать, рисовать-тащить красные транспаранты — это уже не кураж), а всего лишь блюдя смысл известной киношной реплики знаменитого Петра Луспекаева, создавшего образ истинного русского человека: “За державу обидно...”, и о многом, многом другом.
А струя все хлещет по лицу, щиплет закрытые глаза едким запахом мочи, хлещет... С 397-й по 405 страницу.
Но ведь мы уже сказали выше, что проза Сибирцева — это точно такое же погружение в Ад, как и в поэме Данте, а откуда возьмется в Аду время , если это — место вечных мучений? За античной рекой, которую поминает, лежа после удара ногой в пах, персонаж романа “Государственный палач”, времени больше нет, а есть только стон да “скрежет зубовный”. Практически они же окружают сибирцевских персонажей в их полуреальных, полусомнамбулических странствиях по сюжетным лабиринтам всех этих “психопатических этюдов”, “записок зануды и труса впридачу”, “пересказов мистификатора”, “рассказов-причитаний” и других, слагающихся в круги постигаемого Ада, произведений. Но страшны, тем не менее, не подробности живописуемых писателем беззаконий, и тут Сибирцев, похоже, и в самом деле перегружает бумагу словесами, увлекаясь описанием садистских сцен и сатанинских оргий (многословие — вообще один из самых основных недостатков его таланта, здесь я на сто процентов согласен с Ю. Старыгиной и надеюсь, что, работая над очередным томом своего собрания сочинений, он все-таки подумает над этим нашим двойным замечанием). Страшен же, я повторяю, не столько перечень конкретных проявлений зла в нашей сегодняшней жизни, сколько сам факт ее превращения в Ад — словно то ли мы вдруг ухнули в самые глуби преисподней, то ли всплыл тихой сапой со дна огненного озера зловещий город грехов Пандемониум и подменил собою окружавшую нас до этого реальность. Она и так-то была для нас далеко не Раем, а с похерением всех существовавших ранее нравственных барьеров погрузилась в такую тьму, которую не оттенишь никаким фотографическим ореолом.
Есть только один свет, который бы мог победить собой этот мрак — это сияние Божьей славы. Но здесь, на уровне нижних кругов Ада, в этом, как пишет Сибирцев, “элитарном подземном Клубе” (в который, заметим, сегодня превратилась вся страна) определяющим ныне является только одно слово — свобода :
“Свобода от всех условностей.
Свобода от всех чистоплюйских обязательств.
Свобода — от Бога!”
Ну, а там, где люди освободили себя от Бога, там сразу же простирает свою власть Его вечный соперник. Свято место, как говорится, пусто не бывает...
2
Надо признать, что в эстетическом плане чтение сибирцевского двухтомника — удовольствие весьма сомнительное. Да и можно ли вообще говорить о факторе удовольствия применительно к теме познания Ада? Даже блистательно переведенную М. Лозинским “Божественную комедию” не отнесешь к числу книг, написанных для читательского удовольствия, хотя она вроде бы и относится к вершинам поэтического мастерства. Двухтомник же Сергея Сибирцева включает в себя произведения, которые, в силу его многословности и стилевой тяжеловесности, отягощены такими неудобочитаемыми конструкциями и морально подавляющими сценами, что за их чтение, как за работу на вредном производстве, надо выдавать бесплатное молоко. Ну, например (и это, кстати, далеко не самый греховный из участков сибирцевского текста): “...Именно с тех студенческих лет, познав всевозможные чувственные упражнения, — познав их дьявольскую прелесть не с женщиной, а с девочкой-школьницей, похоже, каким-то образом тщательно изучившей запретные в те годы шедевры маркиза де Сада и порнороманистки Эммануэль, — именно с тех лет, а точнее с мартовской искристой капели я заполучил неизъяснимый психический недуг, пресле-дующий меня на протяжении всей моей жизни. Недуг, связанный с естественным отправлением половой жажды-нужды, которая в свою очередь крепко-накрепко связалась в моем подсознании, в тех мозговых центрах, отвечающих за полноценную задачу чувственных удовольствий в минуты близости с противоположным полом, сигналом-паролем для отмыкания этих самых тайников, ведающих оргазмом, служило всегдашнее мучительное ожидание, что вот-вот скрипнет дверь (неважно, какая и где) и в проеме во всем зримом родительском карающем очаровании предстанет мать той особы, с которой я в этот божественный, низменный миг слит (в тысячно-рутинном супружеском или элементарном любовно-похотливом) в единое “сиамское” целое...” (т. 2, “Приговоренный дар”).
Вникая в особенности прозы Сергея Сибирцева, опять и опять убеждаешься, что, вопреки топонимически звучащей фамилии автора и его сибирскому происхождению (он родился в Иркутске), ничего сибирского в его книгах нет, и истоки художественного своеобразия его текстов ведут нас опять-таки к перекличке с Дантовой поэмой либо же — к Гомеровой “Илиаде” и произведениям других античных авторов, основными художественными принципами которых являлись не внутренняя логика сюжета и не психологическая точность мотивировки поступков, а только авторский произвол над поведением героев, призванный продемонстрировать калейдоскопичность тех или иных человеческих качеств: достоинств (“Подвиги Геракла”) или пороков (“Золотой осел”). В этом же ряду лежит и большинство произведений Сибирцева, где мы почти на каждом шагу имеем дело с откровенной логической немотивированностью поведения его персонажей, совершающих те или иные поступки только по той причине, что это надо автору. Особенно он любит заставлять их открывать чужие двери, за которыми, как в шкатулке с сюрпризами, располагает свои главные сюжетные фокусы. Так, не дождавшись, пока его впустят в “офис” (а именно так герой называет снимаемую на стороне квартиру, где его жена зарабатывает проституцией деньги на семейную жизнь), он без всякого на то повода суется в дверь соседней квартиры, из-за которой, как ему показалось, за ним кто-то наблюдает. “Дверь подалась с душераздирающим скрипом, точно потревожили насквозь проржавелый якорь в клюзах бессмертного Летучего Голландца, — пошла-покатилась мне навстречу, уже игнорируя отпрянувшую руку...” Казалось бы, ладно уж, открыл и открыл, чего уж там, рука сама дернула за дверную ручку, но зачем же потом-то лезть в чужое жилье? А герой тем не менее не останавливается — как ни в чем не бывало шагает за чужой порог. “Мои ироничные глаза, — поясняет он свои действия, — готовы были увидеть и запечатлеть для незрелого потомства полнометражную картину ужасов, кошмаров и прочих разложившихся трупов растерзанной семьи красного профессора Канашкина, — чернильно-мрачный проем тянул войти...”