Страница 46 из 73
Я вручила им другой журнал, а сама решила перечитать статью. В самом деле, с какой стати Дэммам выглядеть недовольными? Им задержали пособие по безработице, и пришлось впустую смотаться в город. Мать была наркоманкой и сидела на метаквалоне, периодически пытаясь завязать; отец бил детей, нигде не работал и страдал ожирением. Тон статьи был мягко-сочувственный. Я попыталась сформулировать подходящее объяснение для моих хозяев, которые были в сто раз беднее и в тысячу раз трудолюбивее, — и не смогла.
Через несколько дней я уехала. С журналами пришлось расстаться, но мои крайне популярные сандалии на липучках все же удалось отвоевать. Вся семья вышла на улицу меня проводить; невозможно яркие цвета их зеленых и розовых традиционных костюмов били в глаза под резкими лучами утреннего солнца. Но последним, что я увидела и запомнила, был не вихрь красок, а старик, который сидел в своей дырявой черной тунике, прислонившись к стене свинарника, и аккуратно стриг ногти большими ржавыми ножницами.
16. Невесты-вышивальщицы
Дорогая мамочка!
Те славные легкие мешочки, что ты мне подарила, давно утратили первоначальное назначение: защитный пакет для карты (теперь мне больше не надо знать, где я) превратился в мешок для мокрого белья, а сумочка для книг отлично подходит для того, чтобы собирать туда комья земли и червяков, которые постоянно оказываются в моей тарелке.
Тропинка вела от одной деревни к другой, нередко проходя через дворы отдельно стоящих хижин. Никто, кроме собак, не выражал недовольства, когда я открывала калитки и ныряла под веревки с развешанным бельем или огибала свинарники и загоны для буйволов. Все сидели снаружи, нежась на непривычно ярком солнышке, пока была такая возможность. Почти все необходимое для жизни крестьяне изготавливали сами: корзины из туго сплетенного тростника с ремешками из коры, удерживавшими их на голове; силки, вырезанные из цельного куска дерева, едва способные придавить бурундуку лапку; ароматические палочки, плужные лемехи, золу, бумагу и воск.
Наконец тропинка привела меня к берегу реки. Я видела ее продолжение на том краю: она зигзагом вилась вверх по холму. Путь на тот берег лежал через бурлящую воду по колено, из которой торчали скользкие, поросшие мхом валуны. И вот, под изумленными взглядами нескольких мальчишек, я сбросила рюкзак, взяла по камере в каждую руку и шагнула в воду. Неровное дно было испещрено предательскими ловушками, течение утягивало, а камни выскальзывали из-под ног. Я думала было попросить о помощи, но, честно говоря, не хотела доверять мальчишкам тяжелый рюкзак и дорогие камеры. На полпути шлепанец зацепился за камень, липучка расстегнулась, и мне осталось лишь беспомощно наблюдать, как его уносит течение. Дети бросились вслед, как ищейки; подобно кузнечикам, они перескакивали с одного валуна на другой, едва касаясь их ногами. Меньше чем через минуту они вернули мне туфлю, дерзко улыбаясь и сверкая белоснежными зубами. Я отдала свои сумки, которые в их руках были в гораздо большей безопасности, и стала смотреть, как они перебираются на тот берег.
Вечер застал меня в расселине посреди холма между двумя рисовыми полями. Я карабкалась наверх; по обе стороны высились бамбуковые заросли, выставившие свои отростки, как капканы, в сгущающемся тумане, мрачные тени в узкой теснине с их появлением стали еще мрачнее. Я уже оставила надежду найти ночлег, как вдруг набрела на ветхую лачугу, охраняемую на редкость злобной собачонкой с крысиным хвостом. Я отбивалась и уворачивалась от нее, пока меня наконец не спасла старая бабушка, которая возникла на пороге и пригласила меня войти. На семейном алтаре у двери лежал лишь апельсин месячной давности, сдувшийся наполовину и жесткий как подошва. С сушившихся решеток над очагом свисала почерневшая паутина, а запаса риса, который в других домах обычно хранили на чердаке, нигде не было видно. У детей были впалые щеки; они прятались в тени с любопытным, но настороженным видом.
Старуха принялась неумело торговаться, и я дала ей больше, чем она попросила. Это было мрачное место, где дети часто и бесшумно плакали. Все взрослые жители хижины, кроме, пожалуй, старой бабушки, были опиумными наркоманами. Сбросив рюкзак, я вышла из безрадостного дома и оказалась в лишь чуть менее унылом саду. Женщина средних лет стояла посреди грядки с листовой горчицей и с силой выдергивала старые овощи, чтобы высадить новую рассаду. Она вырвала из земли две белые редьки, покрытые волосатыми отростками и твердые, как дерево. Стоявшая рядом девочка с бритой головой тут же выронила мотыгу и схватила корешки, вручив один младшей сестре и на ходу вгрызаясь в другой. Она даже не вытерла землю. Младшая сидела на камне, сжимая в кулачке свое грязное сокровище; время от времени она терла его о щеку и ковыряла ногтем, а потом сосала пальчик.
Ужин состоял из маринованных цветов бананового дерева и вареных водорослей — то же самое дали и свиньям. Я ела вместе с детьми, а незамужняя сестра тем временем готовила опиум. У нее было красивое тонкое лицо, лучезарная улыбка наркоманки и хриплый кашель смертельно больной туберкулезом. Она зажгла керосиновый фонарь и осторожно опустилась на тонкую плетеную циновку, приступив к приготовлениям. Придав коричневой пасте форму продолговатой колбаски, она нарезала ее на шарики с ювелирной точностью часовщика. Когда она наполнила свою трубку и сделала первую затяжку, другие были готовы к ней присоединиться. Лишь бабушка держалась в стороне, зажав между колен крошечного грудничка; она палкой ворошила угли в очаге, поддерживая тепло. Мне выделили соломенный тюфяк, положив его на опасном расстоянии от огня, и деревянный брусок вместо подушки; я заснула, глядя на трепещущее пламя керосиновой лампы и в грустные, старые глаза женщины, баюкающей голодного внука.
Рассвет был серым и унылым. Шум с улицы звучал глухо, что показалось мне странным; голоса доносились словно через вату, и даже собачье тявканье не резало уши. Я выглянула в окно, и передо мной предстал водный мир: размытая грязь и плотная дождевая завеса.
Тропинка, ведущая к деревне Тафин, где жили зао, спускалась среди раскинувшихся холмов с рисовыми террасами, словно вырезанными скульптором. Моим горизонтом был край густой завесы тумана, начинавшийся всего в нескольких футах. В тумане постепенно материализовались чудовища, которыми оказывались заброшенные руины французского особняка и высокие стебли серого бамбука. Потом я увидела двух женщин, которые шли быстро и прямо, потупив головы. Обе ступали босиком, шлепая по красной от глины воде, а день был такой холодный, что их дыхание превращалось в легкие клубочки пара, и я пожалела, что не взяла перчатки и шерстяные носки.
Поприветствовав их кивком, я пошла за ними вдоль рисовых террас, отороченных застывшей глиной, из которых торчали куцые стебли давно погибших посевов. Время от времени попадались отдельные дома; об их приближении возвещали глухой лай и мерный стук рисовой молотилки. Женщины ни разу не сбавили темп, хоть их ноги и подгибались под тяжестью корзин, нагруженных недельным запасом еды. Четырнадцать миль до Шапы были для них сущим пустяком, как и крутой и скользкий подъем, ведущий к их хижине в лесу.
Они жили в типичном доме зао — большом, темном, с высоким, как в церкви, потолком, под которым собирался дым от нескольких очагов. С потолка капала вода, а хижина была целиком сделана из грубых досок, сколоченных внахлест; в прорехи затолкали старые тряпки, куски пластика, траву или комья глины. Оконных рам не было, а огонь почти не защищал от промозглого тумана, струившегося сквозь открытые двери.
Хозяйка провела меня к гостевому очагу и усадила напротив дремлющего старика. Старый зао тут же очнулся и наклонился, чтобы снять почерневший чайник с огня. Тот был набит по горлышко сырыми чайными листьями, и старик поискал палку, чтобы смастерить из нее ситечко. Он налил чаю в крошечную чашечку, повертел ее и перелил во вторую. Отмыв все чашки от пепла и старого чая, он наконец протянул одну мне, откинулся в кресле, с трубкой в одной руке и чашкой в другой, и начал рассказывать.