Страница 3 из 52
Померкшая слава? Но автор одного из самых прославленных, воспетого поэтами портрета Екатерины-Фелицы, Екатерины-Законодательницы, олицетворения мудрой и просвещенной монархини, не мог быть так просто забыт в александровские годы. К тому же при всей распространенности портретов написание каждого из них становилось событием в жизни портретируемого. О нем вспоминали часто, подробно, не забывая имен и обстоятельств. И если современники не скупятся на имена самых посредственных живописцев, даже ремесленников, даже крепостных, о чем может говорить их молчание в отношении мастера, чьи работы украшали дворцы и стали олицетворением Екатерининского века?
Доказательство того, что все-таки не работал, перестал писать? Но воспоминания простирались в глубь времени, начинались с XVIII века, где не знать Левицкого, не сталкиваться с его работами было попросту невозможным. Забывчивость, неосведомленность могли стать причиной в каком-то отдельном случае, но в отношении Левицкого они приобретали коллективный характер. Куда дальше, если в опубликованных еще при жизни художника воспоминаниях Федора Львова о его двоюродном брате, архитекторе, поэте, инженере Николае Львове, нет и тени Левицкого, хотя подробнейшим образом описаны все художнические контакты Львова, все его знакомства с деятелями искусства. А ведь теснейшая многолетняя связь Николай Львов— Левицкий — это не только эпоха, но и постоянное сотрудничество, единомыслие в вопросах искусства, общность взглядов, которые приходилось вместе отстаивать. Это многословная переписка и целая галерея портретов, написанных Левицким с самого Николая Александровича и его красавицы-жены Марьи Алексеевны Львовой-Дьяковой.
Для Федора Львова, как и для множества современников, все это очевидные и общеизвестные факты, только факты, о которых почему-то предпочтительно умолчать. Именно умолчать, как молчат о своем еще живом члене Академии художеств. В 1820 году, после пятилетнего перерыва, открывается большая академическая выставка работ ее членов, учеников и вольнопрактикующих художников. Левицкий мог не представлять своих полотен, но нигде и ни по какому поводу не упоминается его имя, хотя бы как педагога, хотя бы как воспитателя одного из представленных живописцев. Его нет и в отчетах Академии художеств о своих членах. То, что обязательно в отношении всех преподавателей, забывается в отношении старого заслуженного мастера.
Следующая выставка — 1821 года, и снова среди множества имен пробел везде, где должно было быть упомянуто имя прославленного портретиста. Не изменяет установившемуся правилу и П.П. Свиньин, выступающий с обзорами обеих выставок на страницах издаваемого им журнала «Отечественные записки».
Но если молчание было намеренным, может быть, одни и те же поводы побуждали молчать и других современников Левицкого? А если так, нет ли в этих поводах ключа к последним двадцати «пустым» годам художника, да и вообще к тем путям, которыми прошла у Дмитрия Левицкого вся его жизнь?
Петербург. Васильевский остров. Съездовская линия. Дом художника Левицкого. В прихожей — Агапыч и чужой лакей.
— Его благородию господину советнику Академии письмо принять извольте.
— Письмо, говоришь. Давай-давай. Ты чей будешь-то?
— Господ Грибовских. У Николая Андриановича нониче в услужении. Ответа дождаться велено.
— Грибовских, ишь ты. Издалека, значится, а погода-то, собаку не выгонишь.
— Да что уж, известно, февраль на дворе.
— Февраль февралем, а ты, покуда докладывать Дмитрию Григорьевичу пойду, на кухню ступай. Там тя кухарка чайком побалует.
— Премного благодарен. Хлопот бы вам не наделать.
— Какие хлопоты! У нас всегда так: напред всего обогреть да накормить. Порядок такой.
— С кем это ты, Агапыч, разговорился?
— А вот и наш барин собственной персоной. Да человек вам, батюшка, письмецо от господина Грибовского принес. Ответа ждать собирается, так я его на кухню отсылаю — чайку попить.
— Пусть попьет. А письмо давай. Какой еще ответ нужен.
«Милостивый государь и благодетель Дмитрий Григорьевич!
Спешу обрадовать Вас новостями сколь неожиданными, столь и приятными. Вчера получил весточку от пиита нашего Василия Львовича Пушкина из Москвы. Пишет о великих торжествах, кои в древней столице произошли. Наконец-то монумент прославленным в веках согражданам нашим гражданину Козьме Минину и князю Дмитрию Михайловичу Пожарскому при несметном стечении народа открыт был. Сопровождалось событие сие военной дефиладой, а ввечеру празднеством в зале Благородного собрания, где с необычным успехом исполнена была специально сочиненная композитором Кашиным оратория. Василий Львович не преминул и некоторые замечания по этому поводу простолюдинов привести, которые хотя и не вполне величие героев наших понимают, однако творение таланта Ивана Петровича Мартоса и их равнодушными не оставляет. Нельзя не признать, что у Василия Львовича особый дар наблюдения присутствует.
Так, с его слов, один толстый мужик с рыжею бородою заметил соседу: Смотри, какие в старину были великаны! Нынче народ омелел. Другой заметил, что в старину все босые ходили, а теперь в немецкие сапоги обулись. Третий же всячески радовался, что прославляется Москва новыми чудесами, подобных которым еще не бывало. Но все это я к тому, что вы без малого двадцать лет назад о сем монументе в Вольном обществе любителей наук и художеств хлопотали и на том стояли, чтобы монумент сей сооружен был на народные пожертвования. И хоть поначалу идея сия правительством поддержана не была, однако после Отечественной войны до завершения все же доведена.
Успех Кашина нам не в удивление. Он давний любимец граждан московских. Но тем радостнее известие, что вновь удостоилась триумфа подлинного оратория покойного Степана Дегтярева „Минин и Пожарский, или Освобождение Москвы“. После апреля 1811 года это первое ее исполнение. И сколь позорно для великого Отечества нашего, что рабство сгубило сей несомненный талант. Ежели интересно Вам, милостивый благодетель мой, то не премину переписать и прислать все тексты оных ораторий вместе с переводом на язык итальянский, как Вы о том высказаться пожелали.
В заключение приведу еще одну новость, крайне друзей наших общих взволновавшую. Сама госпожа Криденер имеет вскоре прибыть в Петербург. Сказывают, что приглашена она самим государем императором, который по-прежнему ученые философические беседы с сею ученою особою предпочитает светским развлечениям, и жить предполагает в столице. Одной из целей приезда баронессы называют также заботу о будущем супруга единственной ее дочери, с которой она никогда не расстается. Барону Беркхейму обещано вступление на российскую службу, о чем госпожа Криденер давно хлопотала. Остается надеяться, что и в нашем собрании мы будем иметь отменное удовольствие госпожу Криденер видеть и ее поручения и откровения слышать.
За сим остаюсь с великим почтением…
Пост скриптум. Ежели портрет мой Вами, милостивый благодетель, завершен, не соблаговолите ли передать его моему человеку, что доставит мне истинную радость.
Преданный Вам».
Портрет рано отсылать. Только вчера фарнисом по второму разу прикрыл. Присохнуть еще не мог. Где там! А вьюга, вьюга-то какая. Купола Академии опять не видно. Как заноза в сердце. Тридцать лет как туда ни ногой. Сам решил. Да что сам — одна слава! Не ушел бы, все равно не оставили. Светлейший князь Потемкин-Таврический — кому он супротивство спускал. А тут еще Грибовский Андриан Моисеевич свою лепту внес, старой дружбы не попомнил. К богатству да власти заторопился. Так всю жизнь и спешит. Бог с ним. Сын за отца не в ответе.
Портрет, пожалуй, еще завтра поглядеть надо. Может, и не покажется — пройти раз-другой придется. Завтра и напишу — Юшка, коли надо, сбегает. А ихнего человека чего держать. Отогреется и пусть домой собирается. Вот ведь с годами-то нет спокойствия, напротив — беспокойство приходит. Доделал ли как надо, не оплошал ли в чем. Верно говорят, смолоду торопиться, к старости остепениться. Даже в привычном своем деле поразмыслить хочется. Не столько сердцем, сколько и умом дойти.