Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32



Отражение тоже подняло руку.

— Да прекрати паясничать, — рявкнул журналист, — прекрати! Опусти руку.

Отражение послушалось. Так они и стояли: Лоринков — с поднятой рукой, и его отражение — руки по швам.

— Еще раз, подробнее, — сказал Лоринков, — про то, что я, якобы ищу, не зная, что это.

— А, — улыбнулось отражение, (о, у меня отвратительная улыбка!), — это… Такое бывает, когда потеряешь свое отражение. Кажется, что потерял что-то. Ну, поэтому вы и мучаетесь.

— Кто это мы, так тебя?! — не выдержал Лоринков и слегка пнул витрину.

На него стали оглядываться прохожие.

— Люди, которые пишут. — испуганно ответило отражение.

— А, — начал понимать Лоринков, — ты про так называемое творчество?

— Типа творчество, — улыбнулось нахальное отражение Лоринкова, глядя на него с витрины.

— Ты же говорил, — сопел Лоринков, — что это только со мной было. Что только я отражение потерял.

— Ну, — замялось отражение, — преувеличил. Преувеличил, да. Но так долго как ты, никто еще без части себя не жил.

— Даже Хэм? — удивился Лоринков.

— Хэмингуэй? — рассмеялось отражение, — Да папаша потерял отражение только к концу жизни, на ловле тунца! И получил его обратно, уже подплывая к берегу!

— Теперь ясно, — задумчиво сказал Лоринков, — почему он написал одну единственную стоящую вещь. «Старик и море». А как же старина Селлинджер?

— Да он вообще отражения не терял!

— Как же он пишет, а, лгун сраный?! — занервничал Лоринков.

— Да очень просто! Кто-то ему про трюк с отражением показал. Он садится у зеркала, ставит перед ним тазик с кипятком, и пар закрывает поверхность. Так он временно теряет изображение. Ну, и вся хрень — потеря отражения, потеря части себя, поиски чего-то, типа творчество…

— Ух, ты, — Лоринкова охватил азарт, — Ремарк?!

— Потерял изображение в газовом тумане в Арденнском лесу. Через год оно к нему вернулось. Правда, покалеченное. Сам понимаешь, откуда у Эриха в каждой книге больной туберкулезом…

— Буковский?

— Постоянно пьет, сволочь! Постоянно! И поэтому отражение видит как в тумане. Отсюда — зачатки творчества.

— Фитцджеральд?

— Жена-стерва. Можно сказать, сумасшедшая сука. Терпеть не могла зеркал. Вот на него дома, без отображения, и находило.

— Костер?

— Один раз. Наступил в лужу прямо на отображение лица. Хрямц! Пока отражение оправилось и вернулось, успел написать «Уленшпигеля».

— Верно, — кивнул Лоринков, — все остальное у него — дерьмо…

— Послушай, — забеспокоилось отражение, — но это их не порадовало, нет. Они все плохо закончили. Очень плохо. Ну, написали они чего-то. А потом мучались. До конца жизни. Страшно мучались.

— Да?

— Ну да. Зачем тебе это? Со мной будет все. Довольствие, покой. Удовлетворение тем, что просто живешь. Пить не захочется. Дом, машина, семья, и…

— У меня есть дом, — похвастался Лоринков.

— Будет лучше. Как ты не понимаешь. Лучше. В этом вся фишка. У тебя все будет лучше и лучше, и лучше, и лучше…

— Хорошо, — сдался журналист, — идем.

— А как же возвращение?



— Дома.

У подъезда Лоринков почему-то резко ткнул кулаком в стекло двери. Слишком резко. Наверное, от испуга и нежелания этого делать? Впрочем. Впрочем… Осколки поранили ему руку. На лицо отражения капнула кровь. Он что-то прошептал. Лоринков склонился над осколком. Оттуда на него глянул глаз недостающей части его же.

— Ты хотел как лучше, да? — спросил Лоринков.

Отражение прикрыло веки, соглашаясь. И шепнуло:

— Держись Воронина. Он отвлечет тебя от всего… этого…

Прижав порезы носовым платком, Лоринков вынул из почтового ящика конверт.

«Добрый день, спасибо за тексты — мы обязательно рассмотрим их и пришлем вам ответ в ближайшее время».

Он не торопился.

Зайдя домой, он вынул из внутреннего кармана пальто пять листов повести и спрятал их между распечатками порнографического рассказа. Раздался звонок.

— Лоринков?! — Воронин был явно взволнован.

— Да, мой президент, — мягко ответил Лоринков, задумчиво рассматривая натекшую кровью повязку, — я вас слушаю.

— Лоринков, произошло нечто ужасное!

— Опишите в двух словах, — попросил Лоринков, — я как раз вышел из ванной и мне холодно.

Чтобы кровь не капала на ковер, журналист начал облизывать соленую ткань.

— Из ванной? Вы принимали ванную? — удивился президент. — В городе же нет горячей воды!

— Я согрел ее в кастрюле, — терпеливо объяснил Лоринков. — И еще не закончил. Поэтому я замерзаю, мой президент, так как, и вам это известно, в городе еще и проблемы с отоплением. Не могли бы вы толком объяснить мне, что же все-та…

— Отопление, — Воронин выдержал драматическую паузу, — да, это беда и боль нашей страны. Холодные дома, отсутствие горячей воды. Все это «наследство», оставленное мне предшественниками, не…

— Короче!!! — заорал Лоринков, которого едва не стошнило от крови, — короче!!! Что случилось?!

— Рубряков пропал!

— А, — улыбнулся Лоринков, — повторить решили?

— Да нет, нет, пропал по настоящему, — закричал Воронин, — я уже и с Рошкой по душам поговорил! Рубряков пропал на самом деле. Про-пал. Понимаете? Скандал! Неслыханно! В этой стране даже депутаты пропадают!

— Пришлите за мной машину, — попросил Лоринков, — я сейчас приеду.

— И что? — пришел в отчаяние Воронин.

— Я его найду, — пообещал ему Лоринков, и повесил трубку, не зная, сможет ли он выполнить свое обещание.

С тех пор, как Рубряков вернулся из заточения в доме барона, где из стен подвалов вино сочилось густо, и золотые рыбы счастья шлепали по нему игривыми хвостами, грудь его стеснилась, и воздух Кишинева стал для нее как отравленный. Ничто больше Влада не радовало: ни прогулки по вечерам у дома в окружении толпы преданных поклонников, ни чтение поэтов национальной освободительной волны. Напротив: сектанты, как презрительно окрестил их изменившийся после заточения Рубряков, а иначе — фанаты партии его и Рошки, стали Влада раздражать. Они мешали ему ни о чем не думать. И потому лицо Влада стало напряженным, — как будто он пытался вспомнить что-то неважное, но должное вспомниться, потому что так надо. Да чего уж поклонники: даже семья больше не радовала Влада! За те несколько недель, что Рубряков пробыл дома, он ни разу не усадил на колено старшего сына, Петрику, чтобы, как прежде, пощекотать ему подбородок, и спросить:

— А скажи-ка, Петрика, чем ты нынче в школе отличился?

Петрика эту игру знал и любил. Отец отдал его, на удивленье всем, в русский лицей имени Петра Первого.

Поначалу Влада соратники не понимали: в такое вот «шовинистическое» заведение родную кровинку отдать, зачем? А потом поняли: Петрика учителей своих просто изводил на радость отцу, намеренно отправившего сына в лицей. Учительница русской литературы, которую Петрика называл не иначе как «оккупантша», рыдала по пять раз на дню. Директор в бессильной злобе сжимал кулаки. Завучи, — после разглагольствований политически грамотного двенадцатилетнего Петрики про «гнет империи, и радужные перспективы Молдавии в составе Румынии», и про «пятую колонну, понаоткрывавшую лицеи», — так вот, даже завучи, а это были женщины закаленные в боях с детством сорокапятилетним стажем работы в школах, уходили в учительскую и капали валокордин в чашки с водой.

И все это Петрика рассказывал отцу, а тот радовался, как малое дитя. Но это раньше.

Теперь же Владу и это опостылело.

— В груди у меня зола остывшая, — говорил он лозе, крадущейся по стене его дома к месяцу.

Тот же, свесив набок один из рогов, напевал тоскливую песню про то, как валах, венгр и мунтенец убили молдаванина за барашка. Влад начинал подпевать, и слезы катились по его лицу, да так иного их было, что Рубряков перестал умываться. И бритье ему надоело, а когда уж сильно обрастал, Влад садился на деревянный стул своего прадедушки в центре двора, и солнце по утрам выжигало ему щетину.