Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 107



— Это правильно. Посмотри на меня.

Я послушно подняла голову, и князь вздрогнул.

Надо же, столько времени прошло, а он все никак не привыкнет… взяв себя в руки, князь процитировал.

— И тех, чье сердце принадлежит Сатане, узнаешь по глазам. Извечная тьма поселилась в них, ибо черная душа Властителя Преисподней рвется в мир через эти глаза… Святой Лука, тварь.

Святой Лука. Святая паранойя. Ну да, у да-ори глаза не такие, как у людей: нет у нас ни белка, ни радужки, ни зрачка — особенности физиологии…

— Как тебе мои покои? — Володар окончательно справился со своим страхом и теперь улыбался во весь свой щербатый рот. Получилось почти дружелюбно.

Что до вопроса, то обиталище его мне нравится. Сразу видно — принадлежит воину: на стенах шкуры, не сомневаюсь, что вон того медведя, самого крупного, князь завалил собственноручно, недаром же голова висит на почетном месте — аккурат над резным деревянным креслом. Думаю, не ошибусь, если скажу, что кресло здесь вместо трона. На полу толстый ковер, мебель добротная и красивая, а в узких длинных окнах не бычьи пузыри и не слюда, а настоящее стекло.

А за стеклом ночь. Я почти слышу ее голос, зовет, манит, уговаривает… Один единственный шаг — и я у окна. А там, дальше, свобода. Ветра отзовутся, они всегда любили меня. Истер укроет, Анке вернет силы, Яль позволит оседлать знойную спину и домчит до Орлиного Гнезда. Валь… Валь просто утешит.

— Стоять! Стой, стрелять буду! — Истошный вопль Ильяса разогнал наваждение. Я очнулась в шаге от окна. Очнулась оттого, что ошейник холодной петлей впился в горло. Проклятая тварь сжималась, а я… Я ничего не могла поделать. Она высасывала силу. Медленно, словно наслаждалось процессом, я почти слышала довольное урчание, и довольный смех…

Смеялся князь. Хохотал, как сумасшедший. А я задыхалась. И холод… синие огоньки в уголках глаз… осталось уже немного. Вот холод доберется до сердец… и огоньки вспыхнут одним ослепительно-синим полем. Карл говорил — это всегда похоже на поле. Бескрайнее. Безжизненное. И солнце. Я снова увижу солнце.

Солнце означает смерть.

Не получилось: петля внезапно исчезла, а вслед за ней и солнце, потом и поле распалось на огоньки, и только тогда я обнаружила, что снова могу дышать.

— Ну? — перед глазами почему-то появились сапоги князя. А сам где? Выше. Лицо Володара расплывалась, поэтому я вновь вернулась к сапогам. Заодно и пол шататься перестал.

— Жива?

Вместо слов из глотки вырывается судорожный хрип.

— Жива, — удовлетворенно заметил князь. — Шалишь, девочка? Забыла, небось, что за шалости бывает? Ничего, я быстро напомню.

Он же специально. Он знал, что я не устою. Хотел проверить, насколько надежен поводок? Или просто поиздеваться больше не над кем?

— Ладно… Живи… Добрый я нынче. Ильяс!

— Да, ваша светлость!

— Пущай баню растопят. Эта помоется — и назад. Долго не сидите. И, гляди мне, чтоб не околела ненароком. Вставай! — приказ князь подкрепил пинком. Повезло еще, что сапоги домашние, из мягкой кожи, а не боевые, с коваными носами.

Ох, кажется, до бани я не дойду…

"Господь милостью возложил на плечи скромнейшего из слуг своих великую миссию…"

С кончика пера сорвалась капля чернил, и на прекрасном белом листе бумаги, на котором Фома успел начертать одну-единственную фразу, расцвела жирная фиолетовая клякса. Фома недовольно поморщился. Ну что за невезение, придется заново начинать! От злости и обиды все нужные слова моментально вылетели из головы. А ведь начало неплохое получилось! Почтительно, но с достоинством, как и учил брат Валенсий.

Он и велел все записывать, каждый день, каждый час, каждое более-менее значимое событие, ибо миссия Фомы важна не только для Святого Престола, но и для всего рода человеческого, и доверие, оказанное простому послушнику, невероятно.

В Святом городе двадцать тысяч таких же, как Фома, а избрали его. И от подобной ответственности захватывало дух. Фома ощущал в себе одновременно и гордость, недостойную смиренного слуги Господня, и страх возможной неудачи.



А мысли сами возвращались к вчерашнему вечеру, когда наставник Валенсий тихим и торжественным голосом возвестил Фоме, что его желает видеть сам Святой Отец. Это было сродни чуду, Фома даже посмел усомниться в происходящем — а ну как наставник ошибся — за что и был руган немилосердно.

Длинные коридоры Дворца внушали не только уважение, но и страх. Пока шли, Фома успел вспомнить и все свои прегрешения, которых набралось неожиданно много, и то, что где-то рядом с покоями Святого отца находятся покои Кардинала-Инквизитора, и то, что тайное увлечение Фомы, которое, скорее всего, не такое уж и тайное, относится к категории запрещенных…

Он успел раскаяться и дать себе зарок, что если останется жив, то больше никогда в жизни не… в общем, этому зароку не суждено исполниться, и Святой Отец был столь милостив, что отпустил Фоме грех невольной клятвы.

Достав из стола новый чистый лист, Фома задумался о том, как описать встречу. Может, начать с высоких, в два человеческих роста, дверей, украшенных затейливой резьбой? Или с замерших, точно неживых стражников, эти двери охраняющих? Или с собственного глупого страха?

Хотелось, чтобы повествование вышло не только достоверным, но и красивым, чтобы соответствовало выработанным канонам и возможно даже получило шанс занять свое место в Библиотеке.

И Фома записал.

"Душа моя пребываши в смятении.

— Входи, сын мой, — обратился Он ко мне. Он, Святой Отец Александер 18 живой символ веры, благочестия и доброго духа, во имя любви и справедливости способного преодолеть любые преграды, ко мне, грешнику, ничтожному червю на могучем теле монастыря. И голос его был преисполнен такой доброты, что страх мой исчез.

— Брат Валенсий, вы можете идти, — сказал Святой отец, и наставник бесшумно выскользнул за дверь. А дальше… Нет, тот разговор я никогда не доверю бумаге. И на исповеди мои уста не произнесут ни слова, касающегося тайны. Нашей общей тайны".

Нет, пожалуй, не совсем так. Если нельзя доверить бумаге, тогда как прикажете писать об этом?

Придется по-другому.

Например…

"Сей разговор я доверю лишь бумаге, дабы грядущие поколения сумели оценить мудрость и дальновидность Александера 18.

— Не бойся, сын мой, — святой Отец ласково погладил меня по голове. — В этом месте нет ничего страшного. Посмотри.

Я послушно оторвал взгляд от пола и…

Дыхание замерло, а сердце бешено заколотилось. Покои Святейшего — воплощенная мечта о благополучии: каменные стены задрапированы мягкой тканью цвета благороднейшего из металлов. На полу — белоснежный ковер. Вместо вонючих факелов — миниатюрное солнце под потолком. Я не сразу догадался, что это — лампочка. Настоящая электрическая лампочка! Совсем, как в книге! Видя мое удивление, Александер 18 усмехнулся и повелел.

— Садись.

Я не посмел ослушаться, хотя сидеть в присутствии Святейшего мне не полагалось. Он тем временем внимательно осматривал меня. И испытал я стыд великий за непотребный вид свой, за мятую и не слишком чистую сутану, за грязные руки и прыщ на носу".

Фома поморщился и тут же зачеркнул последнюю фразу, ну кому будет интересно читать про мятую сутану и прыщ? Стыд-то какой, прав брат Валенсий, не хватает у Фомы ни сосредоточенности, ни умения, снова все испортил, придется переписывать.

"— Значит, ты тот самый Фома Лукойл, который пишет книгу о Старых Временах?

— Я… да… книга… пишу… — Мои мысли пребывали в смятении, ибо я никак не ожидал, что слухи о моем непотребном увлечении дойдут до ушей Святого отца. И осознал я неминуемость наказания…"

И Фома едва удержался от того, чтобы не дописать "испугался сильно". А ведь и вправду испугался, и снова про Кардинала-Инквизитора вспомнил, но, Слава Богу, да простит он упоминание имени своего в суе, обошлось, и Фома вернулся к изрядно исчерканной пометками рукописи.

"Старые времена, которые влекли меня тайнами своими, находились под строжайшим запретом! Я не вправе был даже думать о том, чтобы интересоваться делами нечестивцев, вызвавших Гнев Господень!