Страница 5 из 7
— Сейчас этот паразит придет — на огород за огурцами послала, — сообщила тетка Поля.
«Паразит» — это Гришка. Тетка Поля иначе, как черным словом, своего младшего сына и не называла.
Гришка давно привык к материным не очень лестным прозвищам, безобидно сносил их и так же откликался на них, как если бы ему говорили не «черт» и «дьявол», а «милый сыночек» и «золотце мое».
Он вернулся с огорода, принес в больших руках с десяток первых пупырчатых огурцов. Мы обнялись. От Гришки пахло бензином.
— На работу собрался, — оправдывался зачем-то он, вытирая о промасленную рубаху запачканные землей руки.
Был он красив. Черный густой чуб ниспадал на лоб; прямой нос, черные блестящие глаза, полуподковками подвижные брови; смуглое лицо было правильной овальной формы.
Ну какой же это, тетка Поля, паразит?
Он уселся напротив на скамейку. С намеком спросил у матери:
— Ма, у тебя там чуточку не осталось?
Тетка Поля резко огрызнулась:
— От тебя, черта, останется! Все вылакал.
Поговорили о том о сем. Гришка пожаловался на механика и председателя колхоза, которые-де по поводу и без повода придираются к нему, не помогают в ремонте машины, ущемляют в заработке и вообще не ценят незаурядного шофера.
— Уеду осенью куда глаза глядят, иначе задохнусь, здесь, — подытожил он. — Может, к Галине, может, еще куда.
— И уезжай, — махнула рукой тетка Поля, хрумкая пахучий огурец. — Уматывай, мне одной в сто раз легче. Надоела мне твоя пропитая рожа. И в кого ты только уродился? Все дети как дети, а этот…
Чувствуя, что разговор может принять еще более резкий оборот, я встал и вежливо попрощался. Гришка проводил меня до калитки, а сам зашагал в мастерские.
Гришка уехал не осенью, а через год с лишним, успев побывать в приймах у Люськи Дамаевой, доярки из Болотного. Поняв, что и в новой семье нужно работать, нужно приносить деньги, а не только сиживать за чаркой, Гришка решил наконец с Люськой расстаться. Наградив ее, кстати, сыном, которого назвал в честь себя — Григорием.
Уехал — и как в воду канул. Ни одной весточки не подал ни матери, ни Люське, ни братьям, ни сестрам. И когда через три года тетка Поля померла, Андрей послал телеграммы всем, кроме Гришки, — некуда было. После похорон кто-то из братьев усомнился даже: а жив ли Гришка вообще? Не может быть такого, чтобы человек махнул рукой на всех родственников.
— Ну, а если жив, — рубанул возбужденно рукой воздух Андрей, — прокляну его навеки и руки ему не подам.
Семью Серебряковых считали у нас в деревне на редкость дружной. Да так оно и было. Тетка Поля, потерявшая мужа на войне, обладала твердым характером, любила послушание и ни одну ребячью провинность не прощала. Особенно много шлепков, подзатыльников выпадало младшим детям, ибо им доставалось еще и от старших, чье стремление повластвовать, выглядеть совсем взрослыми в домашних делах охотно поощрялось матерью.
Главным законом семьи был такой: всё — в дом, ничего — из дома.
Гришка, скажем, поделился со мной яблоком — плохо, в лучшем случае ему выговорят. А то и припугнут ремнем.
Вот если я угощу Гришку теми же яблоками — это дело. Не угощаю — он должен выпросить. Не выпросил — незаметно укради.
Света Серебрякова как-то вынесла на улицу старое одеяльце, чтобы поиграть с подружками в куклы. Мимо проходила тетка Поля и ахнула: «Как, на нашем одеяле чужие будут играть? У них своих подстилок, что ли, нет?» Она рывком выдернула из-под девчонок одеяльце, схватила Свету за косички и уволокла домой, где тотчас выпорола дочь лозиной.
Старший из братьев, Борис, работал возчиком горючего. Однажды, приехав домой на обед, он дал лошадям пол-охапки сена. Заметив это, тетка Поля была готова разорвать на части и Бориса, и лошадей. Слыханное ли дело: колхозные лошади едят сено Серебряковых! Вот если бы корова Серебряковых ела колхозное сено — это еще куда ни шло. А охламон Борис хочет дом разорить, шумела на всю деревню тетка Поля, а сам никогда и на копейку колхозного добра не прихватит (что было сущей неправдой)!
Борис еле успокоил мать: пообещал сегодня же вечером привезти пуд-другой вико-смеси.
Вот так Серебряковы и жили.
Со временем, когда улучшилась послевоенная жизнь, отмякла, подобрела тетка Поля. Не стали скупердяями да воришками и дети.
А еще у Серебряковых почиталась заповедь; один за всех и все за одного. Попробуй кто их тронь — все пятеро братьев назавтра явятся к обидчику и так отомстят ему, что тот и детям своим закажет связываться с Серебряковыми. Драчунами они были отчаянными, смелыми, действовали в драке азартно, горячо и без оглядки — как в игре. Тот же Гришка мог запросто запустить в соперника кирпичом, ударить дрыном по голове. Однажды — третьеклассником еще — он прокусил до крови руку шестикласснику Леньке Ломакину. Ленька был сильнее, но в драке уступил дальновидно: если бы он наподдавал Гришке, досталось бы ему на орехи от Тришкиных братьев. Гришка же, чувствуя за собой опору и поддержку, действовал нагло, решительно, без жалости…
А теперь, через годы, тот, ради защиты которого старшие братья Серебряковы, бросая все домашние дела, шли без промедления мстить, тот, кого они учили постоять за себя смело и нахраписто, остался без поддержки и внимания. Утерял Гришка весла, вот и гребет одними ладонями. Медленно плывет его жизнь-лодка. А до берега еще во-о-он как далеко. И винит он иногда братьев, что предали они забвению вторую часть заповеди: «…и все за одного».
А может, не братьев нужно винить?
Мы сидим с ним под молодой раскидистой яблоней. Трава поддеревом мягка и запашиста. Порхают капустницы, трещат кузнечики.
В небе неподвижно стоят два облака.
Вёдро.
Гришка прислонился спиной к стволу яблони, расчесывает пятерней посекшийся чуб, в котором просматривается седина.
— Я-то думал, — глядя на облако, начинает свой рассказ Гришка, — что в жизни нужно поступать как в драке: безоглядно, нахально. И за спиной всегда поддержка — братья. Ты вот рассудительно поступил: ремеслуха, завод, вечерняя школа… Другие наши одноклассники после семилетки тоже время зря не теряли: кто в Курске устроился, кто-то на Возах, кто дальше учиться пошел. А я? А я не хотел ни работать, ни учиться. Вольным казаком решил пожить, отдохнуть год-другой. Мать, помню, ворчала: «Как тебе, обормот, не совестно на моей шее сидеть?» Я отшучивался: «Вот погуляю, сил наберусь, тогда воз золота заработаю, за все с тобой расплачусь». Мать только зло сплевывала: «Подавись ты своим золотом, мне сейчас копейка нужна».
Братья и сестры потихоньку-помаленьку разъехались. Женились, выходили замуж. Женился после армии и Андрюха. Этот никуда не поехал. Сначала у тещи жил, а потом построился.
А я в гулянки ударился. У местных парней вроде атамана был. Собираю их под вечер: «Куда нынче пойдем? В Болотное? Или в Нижнемалиново? В Болотное? Готовсь».
Берем с собой простенькое оружие — кистени, велосипедные цепи и все такое прочее (ножи никогда не брали — не люблю поножовщину), — выпиваем для смелости и — на танцы в Болотное. Приходим в клуб. Нас пять-шесть человек. Ихних — более тридцати. Из-за чепухи задираемся, затеваем потасовку, и тогда я вытаскиваю цепь. Но пускал ее в дело редко. Больше действовал ногами и кулаком. Представь себе, эти тридцать человек разбегались кто куда. Мы — на седьмом небе. Все девчонки наши, выбирай любую.
Вот так я денечки и проводил. А вы, едри его в корень, в это время учились да профессии осваивали. Но тогда я не завидовал вам.
Ну и — по секрету. Хотя какой тут секрет? Вся деревня об этом знает. Свожжался я тогда с Фросей Горловой. Лет на двадцать была она старше меня. Приветила меня, самогоном угощала и прочее.
Это к слову. Это в моей жизни ничего не испортило.
Жил, в общем, кум королю. И как-то, когда с одним дружком три малокалиберные винтовки и тысячу патронов в школе стащил, участковый наш вызвал меня и говорит: «Знаю, Серебряков, про твои художества на танцах, но никак руки до тебя не доходят. Но дойдут, предупреждаю. Дальше: или винтовки сегодня сам принесешь, или я возбуждаю уголовное дело». Смекнул я, что тут пахнет керосином, и говорю: «Винтовки верну, только половину патронов мы уже расстреляли».