Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 11 из 82



8. ПОСЛЕ ШТОРМА

Мы с бабушкой давно вернулись от рыбаков. Вместе с Васей Лаптандером я уже дважды ходил на лайду, но осенняя птица не та, что весенняя или летняя — даже на расстояние крика не подпускает. Теперь беззаботные плавунки стали осторожными: их не то что палкой, но и стрелой не возьмешь. Кулики сбились в большие стаи, вскоре и они исчезли. В теплые края, говорят, улетели. Потом семь ночей и дней бесновался шторм. Выл, стонал и свистел ошалелый ветер. Река, в пойме которой все лето желтели лишь песчаные косы, вздулась так, что заметно потемневшая злая вода плескалась всего в десяти шагах от нашего чума. А ветер всё дул. Крайние дома поселка оказались в воде, но всё это было не страшно: в старых, уже покосившихся домишках давно никто не жил. Эти избушки и землянки собирались ломать на дрова.

За продуктами в магазин мы ездили на лодке, которую мама пригнала из поселка на второй день шторма, когда начало затоплять ровное, широкое место между домами и нашим чумом. По этому мелководью можно было ходить вброд, но были глубокие ямы, вырытые тающими льдами ещё весной. В мутной воде они не видны, а потому было легко оступиться и утонуть.

Вода плескалась везде, где было чуть пониже. Глиняная протока, на середине которой ещё летом мы с Васей Лаптандером увязли в глине, разлилась в могучую белопенную реку. По ней в беспорядке, как тела огромных мертвых рыб, неслись бревна. Те из бревен, которые плыли возле берега, мама с бабушкой ловили тынзеем и тащили на сушу. Особенно усердствовала бабушка. Мне даже показалось, что она печется об этих бревнах больше, чем о еде — так она жадно ловила их!

— Вот оно! Вот! Держи! На одном лишь этом бревне можно месяц жить! Тепло зимой — это прежде всего! — раздавался голос бабушки.

А ветер не утихал. На нашем чуме трепыхались все нюки и полог, стонали, скрипя, шесты, но приземистое, широкое жилище только прижимало ветром вниз, и оно надежно стояло на земле, и даже два тынзея, которые на всякий случай были протянуты от макушки чума к двум железным якорям, висели свободно, они не натягивались и при самых сильных порывах ветра, когда и человека валило с ног, и травы стелились по земле.

На восьмой день, когда ветром свалило несколько узких чумов на горе за поселком, пришла с моря крутобокая большая лодка. В ней было более десятка изможденных людей и один мертвый. Одежда на них была мокрой до нитки. Губы были синими, лица усталыми.

— Кто они? Чьи? — только и слышалось всюду, метались тревожные взгляды, люди пожимали плечами, разводили руками.

— Чьи они — эти люди? Свои? Чужие?

Большая толпа стариков, женщин и детей долго не расходилась.

— В море всё возможно, вода и ветер не шутят, — роняли тихо одни.

— Свои, не свои — люди! Коли в беде — надо помочь, — вторили им другие.

— Свои, конечно! Враг не так идет. Враг, он ходит тайком, по-воровски! — заметил Паш Миколай, поглаживая большую сивую бороду. Ушедшими под морщины глазами он прошелся по лицам стоявших рядом и улыбнулся: — Так я говорю?

— Может, и верно.

— Так, конечно!

— Так, Паш Миколай. Так!

— Как не так-то? — Паш Миколай переступил с ноги на ногу. — Хищный зверь и подыхая зубы кажет, а пянгуй, он ведь прежде всего черным глазом винтовки зыркнет, свинцом плюнет! Это нынешний пянгуй.

— Свои, — сказала уже вечером собравшимся в большом здании поселка людям женщина из тундрового Совета, которая еще летом приходила в наш чум, и добавила, заметно понизив голос: — Штормом выброси-ко на кошки бот. Это все, кто выжил. Погибли люди и пропали продукты, что на зиму везли к нам. — Она помолчала в раздумье и снова начала: — Продукты — ладно: на остатках запаса да на мясе и рыбе протянем до зимы, когда санные пути откроются. А вот людей-то жалко! Ехали к нам на этом боте две учительницы, чтобы школу у нас открыть, да вот… доехала только одна. — Она взглянула в окно, потом на сидящих в зале, и заявила решительно: — А школу мы всё равно откроем. И в срок откроем!

Море дыбилось ещё несколько дней. Ветер к утру заметно стихал, но с полудня снова набирал силу. Рыбаки вернулись в поселок лишь после того, как ветер подул с горы. Они вернулись с семужьей путины и сразу же стали ловить неводами омуля и нельму прямо в нашей реке, где с уходом большой воды снова начали обнажаться кошки.

Женщины все дни пилили дрова, складывали их в поленницы. В одной из комнат большого дома пятеро женщин босыми ногами месили глину, а русский старик Канев делал из нее угловатые камни, обжигал их на огне. Он обжигал эти камни до тех пор, пока они не делались красными. Все ребята поселка и чумов помогали взрослым.

— Это зачем столько дров? Куда они? — спросил я у Васи.

— Зачем дрова? — замер он с широко открытыми глазами. — Зима-то долгая. Без дров мы всю школу заморозим.

— Школу… — слетело у меня с языка.



— Да-да, школу! — повторил Вася. Он посмотрел мне в глаза: — Ведь учиться-то, небось, тоже пойдешь?

— Пойду. А что?

— Вот и готовь себе дрова, чтобы зимой не окоченеть.

— А народу в школе много будет?

— Много должно быть.

— Сто?

— Больше! — сказал Вася и показал на дома и чумы. — Смотри, сколько домов и чумов. У всех ребята есть. А сколько ещё людей из тундры приедет!

Соглашаясь, я кивнул и начал складывать дрова, Вася тоже взялся за полено.

День был хмурым, потому что солнце уже давно не показывалось из-за туч, но отчетливо виднелись дали. Ветер после недавнего шторма где-то спал, притихшая земля покоилась в раздумье. В шорох травы под ногами вплетался едва уловимый шелест далекого прибоя.

9. БЕЛАЯ ЖЕНЩИНА

— Верно говорят, что лето в тундре — короче куропачьего шага, — сказал утром отец, когда я лениво ворочался на мягкой постели после крепкого сна. — Вот и «белые комары» полетели!

— Комары!.. Белые!.. — я уставился на отца, как глупая нерпа. Потом меня как ветром сдуло с постели — босой, я стоял на холодной земле и жадно ловил ладонями большие, пушистые снежинки, тихо падающие с неба, тающие на ладонях и на лице. Снежинки лохматили белым пухом травинки и паутину ветвей еле заметного на земле кустарника, а на самой земле они таяли. Было весело и светло на душе. Уже дважды появлялась из-за полога голова матери, мать звала меня в чум, но я не мог оторвать взгляд от снега, который широкими хлопьями валился с неба на меня и тундру.

— Ну, Василей, каково? Кусаются «белые комары»? — ища что-то взглядом возле себя, спросил отец, когда я вернулся в чум.

Я взглянул смущенно на свои босые ноги, вытер их лежавшим на конце лат лоскутом серого сукна и в два прыжка очутился на оленьей шкуре, лежавшей около костра на латах пелейко. От ворса и тепла пламени ступни мои заныли — точно их покалывали сотнями игл. Потом стало тепло и приятно — я словно в пуховую яму провалился. Глаза мои сами закрылись — было стыдно, в ушах, кажется, всё ещё звенел голос отца: «Ну, Василей, каково? Кусаются «белые комары»?» И мне отчетливо вспомнился тот далекий летний день, когда я с расспросами об этих «белых комарах» долго приставал к бабушке и матери, а они говорили: «Поживем — увидим». Теперь было смешно и чуточку обидно. «Безмозглый! — ругал я себя мысленно. — Как это я сам-то не мог догадаться, что это — снег! Обыкновенный снег!»

— Снег, — сказал я. — Это снег!

— Снег, — отозвался отец. — Первый снег пошел, но это ещё не снег: его к полудню не будет. — Отец, улыбаясь, поглядывал на макодан. Потом сказал: — Вот и солнце выглянуло. Оно, брат, знает своё — не потеряло ещё силу! Но скоро, очень скоро и настоящий снег пойдет.

Когда мать убрала посуду и стол, распахнулся полог и с сумкой в руке вошла в чум белая женщина со светлыми, как марэй-трава[28], волосами.

— С добрым утром! — сказала, она и встала на конце лат.

— Торова! — сказал отец. — Хороший день!

28

Марэй-трава — золотистая трава, растущая на песчаной почве.