Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 79

По сравнению с остальными студентами он точно уж был другим человеком. Таким же таинственным, как отец, лобастым и глазастым, как Вацлав Янович, таким же непредсказуемым, как и его родитель. Хотя мама Влада была известным хореографом, единственным настоящим в Омске педагогом классического балета, сын не воспринял от нее ни единой приметы грации: был высок, нескладен, неуклюж, неритмичен, но умел каким-то образом все эти свои антиактерские задатки подать с чувством превосходства. Это он потом в кино обретет осанку, а тогда, в Омске, был простоват и намеренно себя сдерживал.

Если вспомнить, каким он был студентом (не забывая при этом, что речь идет об актерской студии), то я скажу лишь, что мы все ценили его за интуицию, ум и начитанность. По окончании студии его, конечно же, взяли в омскую драму, но большие роли ему пока «не светили», он играл либо в массовке, либо в сказках. Труппа его приняла, с ним было о чем поговорить.

Однажды за кулисами театра появилась энергичная дама, объявившая, что ищет для Алова и Наумова исполнителей эпизодических ролей в булгаковском «Беге». Омские артисты, любители закулисных розыгрышей, вытолкнули вперед молодого Дворжецкого с единственной прибауткой: «Вот у нас знаток Булгакова».

Что ж, знаток так знаток. Записали фамилию в блокнотик. А вскоре в моей московской квартире (к тому времени я уже работал в столице) появился смущенный Владик, вызванный для кинопроб. Смущение достигло невозможного для его сдержанной натуры эмоционального градуса, когда авторы-постановщики фильма разглядели в нем возможности для Хлудова, а не то что для эпизодического есаула. Дворжецкий был смят, растерян, перед ним открывалась совершенно новая перспектива. Ошарашен был и Дворжецкий-папа. Он знал об учебе старшего сына, но скептически относился к его профессиональному потенциалу. Однако же отказываться от выпавшего испытания – это как-то не по-дворжецки. И Владик «продал душу дьяволу».

Пишу об этом так прямо и так уверенно, ибо на меня отныне стали проливаться все владькины комплексы и сомнения. Жил он во время съемок в хорошей гостинице, принадлежавшей СЭВ, но каждый раз прибегал к нам в коммуналку на Спиридоновке, снимал в коридоре башмаки, бегал по квартире в носках и зычно орал о происходящем. Съемки ошеломляли его, но не столько обилием техники и непривычной для воспитанника театральной провинции спецификой кино, сколько непостижимым уровнем партнерства. Хлебнув водки, наскоро закусив и оттаяв, он короткими фразами набрасывал картину дневных приключений, когда засматривался на репетиционные шедевры Ульянова, Евстигнеева или Баталова, терял нить эпизода, рвал действие, захлебывался текстом. Судя по всему, А. Алов и В. Наумов понимали, что происходит с молодым актером, и нередко прикрывали его растерянность своими «кинематографическими штучками».

Всеобщему фантастическому киноуспеху Владислава Дворжецкого я искренне радовался. Он много времени проводил в моей семье, часто мы с ним отправлялись в театр, и я видел, как на него «западает» публика. Влад все больше закрывался, мучительно думал о продолжении, потом вдруг решал бросить, уехать далеко-далеко, заняться то ли медициной, то ли фармацевтикой (я уж по нетрезвой памяти не упомню), снова получал выгодные контракты, снова снимался, играл каких-то супербандитов или сверхгероев; нарабатывал метраж и послужной список, но иногда отчаянно твердил, что его используют, а он так и не знает, актер он по сути или нет.

Тут мы вспоминали, что, когда их курс приблизился к моменту выпуска, я собрал студийцев на последнюю беседу и сказал им вполне откровенно: актеров из вас не получится, но в театре много других профессий, тоже очень хороших. И правда, мало кто из них обрел имя в искусстве. Ну разве что Валера Дик, замечательный Бумбараш у Адольфа Шапиро в Риге, ну разве что Влад в кино… Остальные, столь же мною любимые, либо канули в театральную безвестность, либо, действительно послушав «дядьку», сменили профессию, став театральными администраторами, помрежами, зав-литами, а один даже защитил докторскую диссертацию в филологии. И вот теперь Владик поднимал на меня свои знаменитые кинематографические глаза и вопрошал ими, не его ли я имел в виду, когда предупреждал остальных.

Рубежным моментом в его метаниях (так я и доложил об этом папе-Дворжецкому) стало предложение Анатолия Васильевича Эфроса поступить в Театр на Малой Бронной (он готов был переговорить об этом с главным режиссером А. Л. Дунаевым и полагал, что тот не откажет). Эфрос мне об этом ничего не говорил, я передаю факт только со слов Владика. Он спрашивал совета, и я велел ему предложение принять. «По крайней мере поймешь, актер ли ты, и перестанешь терзаться».

Владик испугался. Не Эфроса, нет, не его значительных актеров, – испугался именно неизбежности понимания своей судьбы.

Потом его приглашали в Киев. Русский театр им. Леси Украинки сулил ему хорошие условия. Морально он готов был к бегству из Москвы, устал от механистичности съемок, от притязаний женщин, от неудачных женитьб, а вскоре встретилась замечательная и верная подруга, но ей уже суждено было только похоронить Владика. Он сердце свое надорвал. Сочувственно сказал об этом на панихиде А. В. Баталов: кино дало ему, Владиславу Дворжецкому, всё, но оказалось ему не по силам.

Какую боль, какое разочарование пережил Дворжецкий-старший, понятно без слов. И он сам, и Рива, и младший Женька – все нежно любили Владика, и он платил им тем же. Обо всех поворотах судьбы старшего сына тут знали и желали только одного: чтобы испытал себя, чтобы выдержал, чтобы не врал, чтобы сохранил достоинство.

Думаю, что достоинство – главную ценность дворянской традиции Дворжецких, сквозной мотив жизненного сюжета отца, – Владик сохранил. Но он оказался чуть более хрупким, растерянным, мягким и рефлексирующим, нежели Дворжецкий из другого поколения, и ушел раньше, чем мог ожидать отец.





Вацлав Янович не раз говорил мне, что надеется сыграть с Владом в одном фильме, ждал сценария, искал его. Накануне собственной смерти он готовился к кинодуэту с Евгением, незаурядным человеком из третьего актерского поколения Дворжецких. Тут уж он сам не успел. Стальные нервы, твердая мускулатура, зоркий глаз, здоровое дыхание – всё разом дало слабину, всё отказало.

Но, поскольку я не видел его ни в больнице, ни на смертном одре, он остался в моей памяти во всей своей природной силе, моральной непогрешимости, все в том же ореоле превосходства над земными слабостями. Я думаю, он был отправлен на нашу планету, чтобы познать людей, приняв на себя их облик, их противоречия, их страдания. Но никогда он не чувствовал себя слабым, жертвенным, требующим вздоха в ответ.

Однажды, провожая меня из-за своего обеденного стола, он шутливо и жестковато пробурчал:

– Маме передай привет, но скажи, что она меня не перевоспитала. Я не оклеветанный, не по доносу, я за дело сидел.

Так я и передал.

Так и сам помню.

Валентина Титова

ВЕРНУВШИЙСЯ С ДУЭЛИ

Я смотрю на его спокойное лицо и думаю: какие тайны хранит его душа?! Такой красивый, ладно скроенный, такой воспитанный и очаровательный.

Надо долго жить, чтобы научиться «читать» людей. Мы очень разные, но иногда Бог дает встречи с такими, которые представляют сгусток своего поколения, целый пласт жизни, экземпляр уникальный – музейную редкость. У Пифагора, проходя испытание, ученики должны были молчать пять лет. В нашей стране человек должен был молчать всю жизнь.

В глазах Вацлава Дворжецкого – молчание. Но такое горящее! Это ненависть ко лжи и смирение, дружелюбие и великодушие. Школа страдания и мужества, которую он прошел, – вот точное определение того покоя, которое заставляет вновь и вновь всматриваться в его лицо. Это и возраст, и опыт, и школа жизни – самая совершенная, самая жестокая.