Страница 7 из 29
Помню зеленую лужайку своего детства так, как мало что запомнил на белом свете. Впоследствии, изучая правила уличного движения, я выяснил, что на автомобильных трассах иногда очерчивают так называемые "островки безопасности", где можно отстояться среди автопотоков, если ты не успел пересечь улицу. Я всегда чувствовал себя в безопасности, приходя на ту лужайку.
(Знаю, что лужайка - это чаще всего в связи с лесом, но примите мое словесное обозначение условно или зовите это место, как мы звали его, - "трава", "наша трава", "трава у порога".)
Это был "островок безопасности" моего детства, столь необходимый и такой надежный. С расстояния лет, передумывая системы собственных ценностей, снова радуюсь, что мне довелось родиться и повзрослеть в Киеве. Я люблю мой город и тысячу раз уже вздрагивал, подумав, что можно потерять его. Зеленая трава моего детства у меня под ногами; боюсь, что ее заасфальтируют, но верю, что она вспорет асфальт; до последнего шага буду ходить по ней...
- Неужели наш дом разрушили? - спросил Виктор и заглянул мне в глаза. - Как же это так? Пришли, сказали, что сносят, и разрушили? И травы больше нет?
- Трава есть, - убежденно ответил я. - Трава ушла на пригорок. Трава осталась между камнями у входа во двор. Ты же знаешь нашу траву: мы стояли на ней, прыгали по ней, жевали ее. Помнишь, как мы ели траву? Когда очень хотелось чего-нибудь кислого и вообще хотелось есть, а ничего съестного не было, мы этак небрежно выщипывали по травинке и аристократично покусывали стебельки. Когда прощались, - а кто знал, что ты уезжаешь насовсем? - мы пожевали травы с одного кустика, было это как обещание. Ты хранишь ее вкус? Ты помнишь, из какой земли росла она?
(Странно бывает - вдали от дома перебирать подробности жизни в том доме. Соотносить события собственного бытия со всем происходящим на свете, беседовать о какой-то тебе только известной траве и помнить вкус ее, запах и цвет.
Я проверял Виктора нашей травой. Чтобы сохранить ощущение ее, надо регулярно видеть, осязать ее; возможно, я поверил своему собеседнику чуть больше, увидев, как, сидя в кафе на Елисейских полях, он помрачнел, вспомнив киевскую траву.)
Виктор заказал два виски со льдом и пузатенькую зеленую бутылочку воды "Перье". Официант принес все это, но я не захотел пить виски, потому что не пью спиртное, если не знаю наверняка, с кем пью; воду придвинул к себе и теперь хлебал ее прямо из бутылочки, а мой собеседник медленно допивал второй стаканчик с бурыми, еще не растаявшими льдинками, разглядывал их, прислушивался, как они дребезжат, если качнуть стаканчиком.
Наконец Виктор поставил стаканчик и взглянул на меня.
- Не помню, - сказал он, - не припоминаю. - Виктор медленно темнел, тускнел, хмелея. - Ничего не помню. Это уже твои воспоминания. Я не хочу, не желаю расковыривать в себе все это. Я и с женой не разговариваю о траве из детства, потому что она в этом не смыслит. Может быть, когда умру, сквозь меня прорастет именно та трава, что до поры до времени глубоко затаилась во мне...
- Никто не ведает сроков. Даже сроки травы неведомы. Говорят, от атомного взрыва она гибнет. Ладно. Расскажи про жену. Кто она?
- Мери. Просто Мери. Человек с иной планеты, из другой памяти, другой жизни.
- Она служит? Работает? Как говорят у вас?
- Она у меня медицинская сестра... Как поженились, так она все не может привыкнуть к тому, что есть у меня некое непонятное детство. Я и сам от себя гоню память, отсекаю ее, отбиваю, а она снова приходит, рассказываю своей Мери, а та понимать не желает, воспринимает это, как пьяные бредни. Когда мы с Мери познакомились, я выпивал. Там у нас полагается пить умеренно, если хочешь быть на пристойном месте в жизни, обладать хорошей репутацией, конечно, если ты не Черчилль или Хемингуэй, для которых многие законы не писаны. Эмигрант первого поколения вообще обязан ходить по струнке, с кошкой хозяйской за лапку здороваться, поэтому пил осторожно. Мери как-то (она все время выделяла меня) погрозила мне пальчиком и сказала, что пожалуется папе - от меня-де пахнет спиртным. А папочка у Мери служил в управлении Западной железной дороги, ему такого, как я, с работы выпереть - раз, и готово! Впрочем, когда мы с Мери начали встречаться, старик не возражал: чем-то я ему нравился. И это было странно: англосаксы ведь не любят разреживать свою породистую кровь нашей, славянской, но отец Мери решился и благословил нас на брак... Мне всегда нравилось наблюдать, как Мери работает. Я садился в приемном покое у нашего врача еще до начала приема, смотрел, как она вытирает пыль и водит мокрой тряпкой по пепельницам, как складывает столбиком рецептурные бланки, включает разные хитрые врачебные аппараты и раздвигает кресла. Что мне в Мери еще нравится - это вера в авторитеты. Она уверена, что наш врач - лучший на свете, что его не обманешь, что такие-то больные излечимы, а такие-то нет. У нас, славян, в душах неистребима вера в чудеса. Мери в чудеса никогда не верила, она у меня набожная, а религия вводит неожиданность чудес в систему, так что они становятся малоинтересны. Я не то чтобы атеист, как говорят по-ученому, а скорее безбожник, какими в конце жизни становились деревенские скептики, навидавшиеся всякого. Но иногда снится диво дивное: как все неизлечимые выздоровели, а слепые прозрели, а мы с тобой возвратились на лужайку возле подъезда, на траву...
Утомленный собственным монологом, Виктор одним глотком опрокинул стаканчик, где была уже только вода тающих льдинок. Поднял палец и сидел так в ожидании официанта, затем вдруг оглянулся и указал мне куда-то в сторону:
- Вон видишь, сидит женщина. Вылитая моя Мери... Я взглянул. Женщина пила кофе, время от времени трогая поводок, которым к спинке ее кресла был привязан карликовый пудель. Женщина как женщина, без особых примет.
- У тебя и пудель есть? - спросил я.
- А я теперь буржуй! - хохотнул Виктор. - У меня пудель, автомобиль. У тебя автомобиль есть?
- Есть...
- О, забыл, с кем дело имею! Но скажи правду, у тебя ведь единственный автомобиль во всем дворе? Я, знаешь, люблю статистику, и мне кажется, что у нас в квартале - а живу я не в самом богатом районе - больше автомобилей, чем во всем Киеве сегодня.
- Ты разговариваешь, будто радиопередача для недоразвитых, - сказал я. - Иногда от вас идут такие: "У нас дома самые высокие! У нас автомобили самые длинные!.." Не надо, Виктор! Если тебя так уж интересуют цифры, то в моем доме на двадцать четыре квартиры, кажется, семь автовладельцев. Может быть, восемь. О чем это свидетельствует, скажи по секрету?
- Люблю цифры, - развел Виктор руками.
- Тогда усваивай все. Запиши к себе в статистику, что за время второй мировой войны Киев потерял в полтора раза больше людей, чем твои Соединенные Штаты за ту же войну.
- А меня ты зачислил в потери?
- В число тех, кого потерял мой город? Конечно. А потом у нас было восстановление. Слыхал? Кирпичи, которые вы вгрохали в свои шоссе, бетон, которым вы их залили, чтоб легче ехалось, мы ставили вертикально. Мы людям жилье строили, мы делали кирпичи и бетон домами восстановленных городов. А затем настало время и для легковушек, и для пуделей.
- Я еще почти ничего не сказал об Америке, а ты меня уже атакуешь.
- Ты избрал этот тон. Ну, а если по правде, то как там вы с пуделем поживаете? Как у вас дома - при всех собачьих и человечьих успехах?
- У меня нет собаки, я пошутил... Ты угадал, что я из Америки, мог и про собаку угадать. Зачем она мне?
К нам спешил официант, неся стаканчик с виски.
- Еще "Перье" для тебя? - спросил Виктор, придерживая официанта. Когда я отрицательно качнул головой, он отпустил его и взглянул на меня: - Ты улыбнешься или подумаешь о происках врага, но я живу в том самом отеле, что и ты. Моя Мери сказала бы, что на то воля божья, а ты будешь до головной боли высчитывать, кто же это устроил, хоть все это ерунда.
- Ну вот, а ты сказал, что американки вводят все в логическую систему.