Страница 72 из 76
А вечером восторженный детский голосок возвестил начало погрома винной и продовольственной торговли:
— Ма-амка, кошелку давай, тятька лавку гра-абит!
— Ой, лихо мне! — взвизгнула женщина, выбегая из калитки с младенцем на руках.
Подвыпившие мужики, подзадоривая друг друга, коверкали дверь бакалейного магазина. Женщина заголосила:
— Уходите, окаянные! Вы что затеяли?!
— Тише, Анна, поделим добро…
— Ироды! — заголосила пуще прежнего. — Пошли прочь! Не подумали, где завтра хлеба возьмем? Сломаем, хозяин куска в кредит не даст… Степанида, Матрена, идите сюды, уймите своих!
Набежали со всех сторон рассвиреневшие женки, вцепились в волосы, оттащили мужиков.
— Эх вы, герои, — подначивал Алеха Сковородин, — испугались бабья… Пойдемте в Ямы, там лавки побогаче, есть где разгуляться…
За разгром винных монополек и купеческих магазинов в арестантскую запихали более двухсот человек. Полицмейстер, чувствуя себя на высоте, рапортовал: сделано все, что можно. А вот жандармский ротмистр Шлегель служебного удовлетворения не испытал.
— Плохо старались, — укорял Юлиан Людвигович своих тайных помощников. — Ни одного депутата в грабежах не замешано… Не сумели скомпрометировать депутатский Совет в глазах населения.
— Как же им быть замешанными, ваше благородие, ежели у них, напротив, указанье имелось — охранять лавки, — понурившись, объяснял Лебедев. — Потому и беспорядки прекратились быстро…
С погромами по настоянию большевиков боролась рабочая милиция, образованная Советом. Полезную мысль опять подал Петруха Волков. Не подчинившись запрету собираться, обсуждали текущей момент на нелегальной сходке. И Волков сказал:
— Лабаз Василисы Тюриной берегу от разоренья. Старуха душевная, я с ней договорился — дает людям в кредит и сахар, и муку, и крупы…
— Славно придумал, — похвалил Афанасьев. — Давайте-ка возьмем под защиту купчишек, которые не живоглоты и помогают нам. Не много таких-то, а все же есть…
Рабочая милиция — не фараоны из полицейского участка: заранее знали, от кого можно ожидать беспутства. Одних, подкараулив, турнули от винной казенки, другим накостыляли по шеям, застав с ломиком возле бакалейного магазина. И сразу пошел слух: депутаты порядок наводят. И уже через два дня грабежи поутихли.
Седьмого июня в Иваново-Вознесенск вернулся губернатор.
Газеты на весь белый свет раструбили о последних событиях на Талке, конечно же преувеличив степень карательных мер; правительство нервничало. В этих условиях Сазонов стал слишком одиозной фигурой, пришлось отозвать его, чтобы утихомирить общественное мнение. Натурально, и Кожеловского… Первое, что сделал Леонтьев по возвращении, устранил от обязанностей ретивого усмирителя.
— За что же, ваше превосходительство? — У Кожеловского выступили слезы. — Меня чуть не убили, ваше превосходительство! — Иван Иванович извлек из портфеля увесистую булыжину. — Мимо уха просвистело, находился на волосок…
— Я бессилен что-либо сделать для вас, — неприязненно прервал Леонтьев. Полицмейстер покачивал булыжник на ладони, точно взвешивая: думал разжалобить вещественным свидетельством своей верной службы. Но добился обратного эффекта. Камень напомнил Леонтьеву о неприятностях, свалившихся на него, начальника губернии, по милости Сазонова и Кожеловского. Запросы министерства внутренних дел, злые выступления газет, протесты депутатов — все это расхлебывать ему, нездоровому и утомленному человеку. Иван Михайлович потыкал истонченным старческим мизинцем в шершавую поверхность гранита: —А сей предмет можете подарить Бурылину, он собиратель редкостей.
Покончив с бывшим астраханским урядником, Леонтьев продиктовал докладную записку в Петербург:
«Если разгонять сходки, то, наверное, возобновятся поджоги, грабежи, город и его окрестности будут в опасности и рабочее движение примет характер открытого мятежа, будет масса невиновных жертв и невознаградимых материальных убытков. Вследствие сего я решил пока допускать сходки на Талке, как меньшее из двух зол…»
Губернатор старался сгладить промахи Сазонова. Совет потребовал освободить депутатов, арестованных Кожеловским, — распорядился выпустить. Думал, хоть это успокоит народ. Однако выстрелы третьего июня прочертили грань, за которой оставалось мало надежд на благополучный исход стачки. На митингах теперь звучали призывы к вооруженному восстанию. Евлампий Дунаев, переодетый и с фальшивой бородой, размахивая плеткой, горланил:
Обстановка накалилась до предела: люди запасались кистенями, револьверами, металлическими тростями, ружьями…
Но вдруг колесо повернулось в обратную сторону. Гарелин и его компания по «Славянскому базару», видимо, поняли, что их упорство зашло слишком далеко и не сулит в будущем ничего, кроме еще больших беспорядков. Тринадцатого июня промышленники согласились на прибавку десяти процентов жалованья. Через день объявили новую уступку: зимние, более дешевые, расценки уравнялись с летними, что давало еще пять процентов прибавки.
Талка ликовала: наша берет, продолжаем стачку! Терпение вознаградилось: управляющие фабрик Грязнова и Щапова вывесили извещение о десятичасовом рабочем дне, отмене обысков и более существенной прибавке заработка. Кроме того, обещали никого не увольнять за участие в забастовке и возместить убытки, понесенные рабочими.
Из «Славянского базара» посыпались телеграммы, настаивающие на запрещении несогласованных действий. Но давление на «мягкотелых» фабрикантов оказалось тщетным. Щапов и московские банкиры, содержатели грязновской мануфактуры, злобным воплям не вняли, от обещанного не отказались. Гарелин попытался зайти с другой стороны: пользуясь связями, ударил челом высшим сферам, умоляя воздействовать на забастовщиков через Леонтьева. Губернатор — человек служивый. Петербург начальственно рявкнул, и он был вынужден назначить срок окончания стачки. Новый полицмейстер самолично ходил по улицам рабочих пригородов, зазывая народ на фабрики. Увы, как и предвидел губернатор, безуспешно… А «славяно-базарская» группа, видя такое, заявила категорически, что, если немедленно не возобновятся работы, они, фабриканты, будут считать себя свободными от ранее данных уступок. А тут еще граверы, раклисты и некоторые другие наиболее высокооплачиваемые, собравшись на ярмарочной площади, призвали удовлетвориться объявленными прибавками. А стачечная касса совершенно истощилась, и притока средств больше не предвиделось. И тогда городской комитет большевиков вынес решение: с первого июля стачку прекратить.
— Силенки иссякли, голодуха доняла, — печально сказал Федор Афанасьевич, — Не имеем права возбуждать людей, ежели материально поддержать не можем… — Помолчал и уже веселее добавил: — Но, думаю, носы вешать не стоит. Уже то хорошо, единства у господ промышленников не получилось. Солидарность ихнюю мы поломали… А теперь, считаю, надобно выходить на работу. Но главное наше требование попытаемся соблюсти — стоять за станками не более восьми часов.
— Это как же, если хозяева согласия не дали? — удивился Дунаев. — Самоволом, что ли?
— Вот именно, явочным порядком, — объяснил Фрунзе.
Всеобщую стачку остановили, но и после этого борьба не затихла: на некоторых фабриках то и дело бросали работу. Собрания на Талке прекратились, но депутаты не сложили своих полномочий: люди по-прежнему шли к ним за советом и помощью; видели в них заступников и каждый раз, когда возникали столкновения с администрацией, доверяли депутатам выступать от имени веек рабочих. Фабриканты предпринимали попытки отделаться от депутатов, но встречали ожесточенный отпор, вплоть до новых забастовок. И, что особенно радовало Афанасьева, чаще всего эти новые стачки проходили под политическими лозунгами. Федор Афанасьевич давно знал: человека, однажды глотнувшего свободы, трудно загнать обратно в скотское стойло…