Страница 15 из 60
А в то, что мама неуравновешенная и фантазёрка, она искренне верила, и ей это страшно нравилось, потому что вместе им никогда не было скучно, как с другими (наверное, уравновешенными) взрослыми, и с мамой они придумывали разные истории про Тюфякина: что он думает, какое у наго настроение и хорошо ли он выспался, а потом мама придумывала то продолжения к старым сказкам, то ещё что-нибудь.
Оля и думать не желала о таком кошмаре, чтоб мама у неё вдруг стала серьёзная и наставительная, как обыкновенные чужие мамы. Вот уж было бы несчастье!
Когда в город приехал цирк шапито и они встречали на вокзале папу и старого клоуна Козюкова-Козюкини с его обезьянкой Куффи, и все обнимались, радовались, а Куффи, закутанный в ватный колпак, буянил, стараясь выскочить на свободу, Оля после долгого перерыва снова увиделась с папой и тоже радовалась и гордилась тем, что он такой: красивый и большой, сильный и уверенный в себе, она опять почувствовала, что ей чего-то очень не хватает, сколько бы он её ни целовал, поднимая на руки.
В первые минуты всё было как будто хорошо, но когда они вышли на площадь, ту самую, на которой они стояли с мамой несколько месяцев назад, в день приезда, в разгаре снежной зимы — теперь-то площадь стала совсем другой, горячей от солнца, вся в зелени деревьев, — Оля вдруг почувствовала, что осталась в стороне. Папа держал за руку маму, любовался её радостью при встрече, он счастлив был — сразу видно, — и Оля подумала: "А ведь если бы меня и на свете не было, он всё равно был бы вот так же, ничуть не меньше, счастлив. Маму он любит. Правда, и меня, пожалуй, тоже. Не просто любит, а тоже. Заодно".
Она попросила позволения взять на руки Куффи.
— Хочешь к Оле? — спросил Козюков-Козюкини.
Куффи подумал, потянулся и, обняв Олю за шею, поехал на ней дальше, любопытно оглядываясь по сторонам.
Мама тут же заметила, что Оля отстала, тогда мама остановилась и позвала её к себе.
Конечно, мама. А папа ничего, решительно ничего даже и не заметил.
Глава тринадцатая
Папа приехал победителем. Стоило только на него взглянуть: он сиял, его распирала какая-то горделивая радость. И, надо сказать, ему очень это шло, просто любоваться можно было им, такой он жизнерадостный, уверенный в себе и в том, что раз ему хорошо и всем рядом с ним обязательно должно быть хорошо.
Когда они все втроём поднялись по скрипучей лестнице в их комнату, он остановился на пороге и схватился за голову. Он огляделся и помрачнел. Правда, на одну только минуту.
— Боже ж ты мой! — почти простонал он. — Так вот как вы устроились тут и жили! Чердак какой-то!.. Как вы, бедняжки мои, тут зимой?.. Лёля, что ты наделала, теперь же вот ты сама убедилась, до чего ты беспомощная в этих делах?.. Ну, самых грубых, простых! В практических! — И тут лицо его опять осветилось доброй, снисходительной улыбкой. — Ну, не буду, не буду, я знаю, ты не любишь! Тем более, всё это прошло, кончилось. Садитесь и слушайте с уважением и восхищением. Можете с восторгом.
— Ну-ну, выкладывай, что у тебя за новость, — сказала мама. — Ведь ты уже не можешь её удержать в себе.
— Да нет, я шучу, чепуха… Ничего особенного. Просто известный вам номер Рытовых включён в первоклассную программу. В Ленинградском цирке. Другой разряд, другая марка, всё другое. Ленинград — это же не Бобруйск, не Полтава, не Гомель! А?.. Всё равно что Москва! Столичный цирк!
— Конечно, это большой успех, я тебя от души поздравляю, — сказала мама.
— А себя? Ты за себя не рада? — насторожился и опять как будто помрачнел папа.
— Все голодные, садимся завтракать! — объявила мама.
Разговор оборвался. Оля суховато спросила:
— A c Тюфякиным ты и не поздоровался? Старичок-то ведь у нас немножко обидчивый!
— С кем?.. — Родион Родионыч огляделся и наткнулся глазами на сидевшего в уголке Тюфякина, которому по случаю торжества Оля завязала зелёный бантик.
— Тьфу ты! Вот ты о чём! А вы всё ещё играете?.. — и насмешливо-снисходительно, но, пожалуй, даже ласково рассмеялся.
Только в самом конце дня разговор этот начал всплывать снова.
Оля очень скоро заметила, что мешает своим присутствием. Папа рисовал их общее будущее в самых радужных красках, описывал, какие заказаны новые костюмы и оформление для их номера, а мама, нерадостно опустив глаза, смотрела в сторону и рассеянно кивала для того только, чтобы показать, что она слушает и всё слышит.
Оля раза два зевнула, сделала осоловелую рожу, передразнивая клоуна, и объявила, что её одолевает сон, даже мурашки бегают перед глазами.
Пожелала спокойной ночи, разделась, зевая, повалилась в постель и скоро начала ровно дышать, даже посапывать, совершенно искренне желая настроить себя на сон. Она очень старалась заснуть, но, помимо воли, чувствовала, что лежит, как бы навострив уши, чтоб не пропустить ни слова. Если бы она была собачонкой или зайчонком, без сомнения можно было бы заметить, что у неё "ушки на макушке", как бывает у зверят, которые, насторожившись, вслушиваются во что-то для них очень важное; но она была просто девочкой, которая притворилась спящей, чтоб не мешать разговору, в котором, она предчувствовала, решается судьба и её собственная, и всей их маленькой семьи.
Папа — Родион Родионыч — говорил горячо и твердо вполголоса:
— Я вас забираю! Я же за вами приехал! С десятого мы начинаем работу в Ленинграде! Ты подумай только! В гору пошли Рытовы, а?
— Рытов пошёл в гору. Я за тебя очень рада, но я тут ни при чём.
— Как будто я один работаю! Смешно! У нас ведь общий номер.
— Нет, только твой. А подавать тебе ружья, и приседать, и кланяться с улыбкой, и подыгрывать, пугать клоуна с тыквой выучится любая девчонка. И номер останется тот же!
— Что ж ты хочешь? Хочешь, чтоб я тебе заряжал ружья и пугал клоуна, а ты вела номер?
— Неужели я могу пожелать тебе такое?.. Такую роль… на арене или в жизни, от которой я сама желаю избавиться?
— Ты хочешь избавиться? Ты очень переменилась, Лёля… Как ты изменилась, ты другая стала!
— Нет, к сожалению, нет. Я такая же в себе неуверенная, неустойчивая… Мне приходится всё время бороться с собой, чтоб выполнять принятое решение.
— Тебе прежде нравилось работать вместе со мной. Почему же?..
— Нравилось? Да я была просто счастлива, когда мы начали работать вместе. Я долго была счастлива.
— Вот видишь! И я был всегда с тобой счастлив. Как мы хорошо жили, Лёля! Ты вспомни, ну, вспомни, как хорошо! Неужели ты всё забыла?
Оля услышала странный звук — не то мама всхлипнула, не то тихонько рассмеялась.
— Уж я-то ничего не забыла и не забуду… какой я была девчонкой, когда мне поручили написать первый в жизни очерк о приезжем цирке для комсомольской газеты, где я только-только начала работать, и я не вылезала из конюшен, с репетиций. Я влюбилась в цирк, я целую поэму в прозе написала, чуть не пятьдесят страниц, и в газете из неё напечатали сорок строк — вот такую заметочку…
— Да, да… Я работал тогда воздушным гимнастом — "полёт под куполом на трапэ". И мы работали фактически без сетки.
— Пока не вмешалась охрана труда, и ты…
— Да, тогда я потерял интерес к полётам: без риска — это скучно…
— Да, ты такой и был: отчаянный до сумасшествия… И ты меня увёз, и мы поженились.
— Ты сама уехала со мной.
— Полюбила я тебя сама, но ты всё-таки увёз меня, и это ты потом выучил меня стрелять. Я так старалась ради тебя, из любви к тебе.
— Выучил. Вот себе на голову! — довольно засмеялся папа. — Видишь, ты всё понимаешь и помнишь… Лёля, я вас увожу, мы поедем в Ленинград, правда? Ведь я же не могу без тебя!
Оля, не пропуская ни слова, слушала, и ей казалось, что сейчас всё окончится невероятно хорошо, всё уладится, она выскочит из постели и обнимет обоих, и они никогда не расстанутся, все трое. Но что-то похолодело в ней от этих последних, так горячо сказанных слов: "Не могу без тебя". "А без меня он может? Да. Мама без меня не может, а он может".