Страница 14 из 60
Он сразу стал пить, но очень медленно и будто нехотя.
— Когда вы тут были последний раз? — спросил дядя Сеня.
Ребята даже не сразу поняли: что, что? И вдруг их как кипятком обварило: в самом деле, они как-то не могли припомнить, когда тут были в последний раз. Когда? Кажется, в тот раз, когда сонная баба рассказала про живодёра Капитона и все так возмутились, что сперва фельетон решили писать, а потом стали разыскивать Мыльниковых! Да, наверное, кажется, возможно, что в тот раз! Ведь это как будто недавно, а вроде и давно было… Конечно, ведь никто не мог знать, что она уедет, да ещё запрёт калитку!
Танкред немного попил и остановился, как-то задумчиво глядя на воду — её ещё много осталось в жестянке. Правда, поверху плавала какая-то труха и дохлая сухая бабочка. Эту воду выплеснули и достали свежей, но Танкред вдруг повернулся и пошёл к калитке, не обращая внимания на то, что его гладят, уговаривают и рассказывают, до чего ему теперь будет хорошее житьё.
Он подошёл к калитке, царапнул её лапой, отворил и вышел в переулок.
— Не нравится мне он что-то! — задумчиво сказал дядя Сеня, глядя ему вслед.
Ребята догнали Танкреда, окружили его, уговаривая, чтоб он не обижался, что они его вроде забросили, ведь для него же старались.
Так они все за ним шли и шли, пока он не привёл их на луг, куда его прежде водили гулять, он всё шёл и шёл, как глухой, не оборачиваясь, сколько его ни звали.
Посреди луга, среди маргариток, одуванчиков и травы с султанчиками, он наконец оглянулся, остановился и сел. Оля опустилась на колени с ним рядом, заглядывала ему в глаза, гладила его, и видно было, что он её узнаёт, но как будто все ему мешают и ему хочется от всех отделаться, не обижая. Он нехотя обвёл всех взглядом, точно придумывая, как ему поступить, и наконец придумал: вздохнул, собираясь с силами, и вдруг поднял и протянул Оле свою большую, мохнатую лапу, хотя она его не просила. И позволил её подержать немножко.
Ребята даже не успели этому обрадоваться, как он отдёрнул лапу, встал и опять пошёл от них, не оборачиваясь. Странное дело: он был не грустный, не обиженный, просто как будто у него было неотложное дело где-то в другом месте, а его тут задерживают.
Он уходил сквозь высокую траву, птички выпархивали у него из-под носа, трава на лугу ходила волнами от ветра, а он медленно уходил и уходил от всех через луг, куда-то к оврагу.
Кто-то из мальчишек бросился его догонять, боясь, чтоб он не спрятался в кустах за оврагом. Он услышал, что за ним гонятся, и с трудом побежал.
— Не бегите за ним! — окликнул дядя Сеня. — Вы что, не видите? Он уходит. Он хочет быть один. Он знает, что делать, не надо ему мешать.
Все остались стоять и смотрели, как Танкред всё уходит к оврагу, совсем пропадая в высокой траве. Не оборачиваясь, прямо, неуклонно.
— Он уходит совсем, — своим сиповатым голосом негромко проговорил дядя Сеня. — Молодец. Он знает. Не боится, не прячется, а идёт навстречу. Уйдёт подальше и, если нужно, терпеливо подождёт. Всё ведь просто — ему не надо писать завещания. Кому дом, кому шуба, кому мебель. Ну что вы? Он ведь не хнычет, так уж и вы, братцы, не расхныкивайтесь.
Домой все плелись вразброд, чувствуя себя не очень-то хорошо, с горечью вспоминая, до чего всё получилось просто и хорошо, пока они так благородно возмущались другими, негодовали и всё собирались что-то предпринять, искали какого-то злодея, чтоб его заклеймить, а в общем-то и злодея не оказалось… Так… все оказались хороши понемножку, да и сами-то они не лучше других!
Глава двенадцатая
В те годы, незадолго до начала войны, на афишах цирковых трупп, разъезжавших по городам Советского Союза, часто можно было увидеть такое:
!ЧУДО-СТРЕЛКИ!
!ЗНАМЕНИТЫЕ СНАЙПЕРЫ!
!РОДИОН И ЕЛЕНА РЫТОВЫ!
И только в середине этой зимы, когда Оля с мамой приехали и сняли комнату у Ираиды Ивановны, этот номер в цирковой программе стал называться по-другому:
!ЧУДО-СТРЕЛОК — СНАЙПЕР!
!РОДИОН РЫТОВ!
Вот такое произошло очень малозаметное изменение в цирковых афишах. Но в семье Рытовых изменилось очень многое.
Мама перестала работать вместе с отцом, и всю зиму они с Олей жили в ожидании приезда передвижного цирка шапито, и тогда всё должно было окончательно решиться у них в семье. Как они будут жить дальше. Многое, очень многое должно было решиться, о чём, считалось, Оля и знать бы не должна была, но о чём не только догадывалась, но почти знала, сама стараясь не очень об этом думать.
Она наизусть знала цирковой номер Рытовых. Они, улыбаясь, выбегали на арену в великолепных костюмах, где фантастически смешивалась праздничная индейская бахрома по шву брюк у папы и по краю маминой короткой юбочки. В ковбойских широкополых шляпах и сверкающих сапожках.
Мама, хорошенькая и милая, улыбаясь, мгновенно подавала мужу заряженные ружья, а он без промаха сбивал лопающиеся шарики, укладывал пули в кружок мишени величиной с гривенник, стрелял навскидку, одной рукой или повернувшись к цели спиной, глядя в маленькое зеркальце.
Всё это время красноносый клоун в необъятных штанах и рыжем парике болтался вокруг них безо всякого дела, после каждого выстрела пугался чуть не до обморока и порывался убежать с арены в публику.
Но тут мама брала винтовку, изящно выполняла несколько нетрудных упражнений в стрельбе и скромно кланялась публике. Восхищённый её красотой, клоун приходил в неистовый восторг и храбрился до того, что ставил себе на голову яблоко вместо мишени, вспомнив, вероятно, историю с сыном Вильгельма Телля.
Клоун становился, скрестив на груди руки, в героическую позу и вдруг так начинал трястись со страху, что публика заливалась хохотом. И тут папа с поклоном передавал винтовку маме. Она не успевала её поднять к плечу, как клоун, подхватывая сползающие клетчатые штаны, бросался наутёк. Однако не успевал затихнуть взрыв хохота публики, он появлялся уже снова и становился в прежнюю героическую позу. Только на голове у него вместо яблока красовалась теперь громадная тыква! Другой клоун, подкравшись сзади, хлопал деревянной хлопушкой, и тот, что с тыквой, как столб падал замертво без чувств.
Снова перекатывался смех, мама грозила клоуну пальчиком, пана стрелял сквозь кольца, публика хлопала в ладоши, а мама приседала и кланялась на все стороны, и получалось, что она благодарит, но не за себя, а за папу, ведь один он, собственно, и сделал всю работу, все трудные трюки…
Прежде Оле очень нравилось всё происходящее. И только как-то щемило сердце слегка, сама она не могла разобраться почему.
Теперь всё чаще она стала задумываться. Мама была неуравновешенная, неустойчивая и фантазёрка. Ей вечно чего-нибудь не хватало, она постоянно чего-нибудь придумывала, она сама не знала, чего хочет, — это всё были папины слова, сказанные в разное время маме. Сказанные сгоряча и, конечно, тогда, когда он думал, что Оля его не слышит. Или забывал, что она может слышать. А она их слышала и не забывала.
Не забывала и другого: папа её, в общем, любил, и она привычно любила папу, как любила бы любая девочка своего отца, красивого, молодого, и весёлого, и доброго, но откуда-то безошибочно была уверена, что папа её любил не очень и не всегда. Когда-то давно, когда она была совсем маленькой, папа её почти не любил или полюбил как-то не сразу и будто нехотя. Наверное, она ему мешала, отвлекая, удерживая маму дома, и он не очень-то радовался её появлению на свет. Никто ей об этом ни слова не рассказывал, но на самом деле всё так и было. А откуда и как ребята, которым стукнул первый десяток лет их жизни, узнают, понимают и хотя порой неясно, смутно, иногда ошибаясь, догадываются о том, что их волнует и интересует, — это загадка, которую всякий пытается разгадать по-своему, а мы лучше не станем этим заниматься. Заметим себе только: Оля была уверена, что это так.