Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 103 из 177

Тут же погребены муж и жена Дасье, которых соединила законным браком любовь… к греческому языку; которые в ученом супружестве своем ласкали друг друга греческими именами и тогда бывали веселы, тогда были счастливы, когда находили новую красоту в стихе Гомеровом. О варварство! О неблагодарность! На гробе их нет греческой надписи!!

Кенотаф графа Келюса, в одном из приделов св. Жерменя, сделан из самого лучшего порфира. Граф берег его долгое время для своей гробницы. Человек, который для успехов искусства не жалел ни трудов, ни имения, ни самой жизни, достоин такого кенотафа. Следующий анекдот доказывает удивительную страсть его. Будучи в Смирне, он хотел видеть развалины Эфеса, близ которых жил тогда разбойник Каракаяли, ужас всех путешественников. Что ж сделал неустрашимый граф? Сыскал двух разбойников из шайки Каракаяли и нанял их себе в проводники с тем, чтобы заплатить им деньги по возвращении в Смирну; надел самое простое платье, не взял с собою ничего, кроме бумаги с карандашом, и прямо с своими вожатыми явился к атаману воров, который, узнав о намерении его видеть древности, похвалил такое любопытство, сказал, что недалеко от его стана есть другие прекрасные развалины, дал ему двух арабских скакунов, чтобы ехать туда, — и граф через несколько минут очутился на развалинах Колофона; осмотрев их, возвратился ночевать к разбойнику и на другой день видел то место, где был некогда город Эфес. — Келюс издал множество книг: «Собрание древностей», «Предметы для живописи и ваяния», «Картины из Гомера и Виргилия», «Сказки» и проч.

Церковь св. Илера обагрилась некогда кровью двух живописцев. Один из них изобразил там Адама и Еву в земном раю. Другой, смотря на его картину, сказал: «Новорожденный младенец бывает связан с матерью посредством тонких жил, которые, будучи перерезаны, образуют у него пупок. Адам и Ева не родились, но были вдруг сотворены; следственно, ты глупец, изобразив их с пупком, которого они иметь не могли».

Оскорбленный живописец выхватил шпагу; начался поединок — и безумцев насилу розняли.

Прах великого (как называют французы) Корнеля покоится в церкви св. Рока, без мавзолея, без эпитафии. Тут погребена и нежная Дезульер, которой имя напоминает вам

Посошок, венок, сплетенный из луговых цветов, и свирель лучше всего украсили бы ее могилу, — Тут и гроб Ленотра, творца великолепных садов, перед которыми древние сады гесперидские не что иное, как сельские огороды. Над гробом стоит бюст его: лицо благородное и важное. Таков был и характер артиста. Когда он предлагал Лудовику XIV план Версальских садов, рассказывая, где чему быть и какое действие должна произвести всякая его идея, король, восхищенный таким богатым воображением, несколько раз перерывал его описание говоря: «Ленотр! За эту выдумку даю тебе 20000 ливров». Наконец бескорыстный и гордый художник рассердился и сказал ему: «Ваше величество! Я замолчу, чтобы не разорить вас».

За последним олтарем сей церкви, под низким сводом, в бледном мерцании света, возвышается дикая скала: тут Спаситель на кресте; у ног его Магдалина. На правой стороне видите спящих воинов, на левой — сломленные дерева, между которыми ползет змея. Под горою — голубой мраморный жертвенник, в образе древней гробницы; на нем стоят две урны, в которых дымится фимиам. Все вместе слабо освещено через отверстие вверху и составляет неизъяснимо трогательное зрелище. Сердце чувствует благоговение, и колена сами собою преклоняются. — Похвалите Фальконета: вы видите произведение резца его.

В церкви св. Северина списал я следующие стихи, вырезанные над темным коридором ее кладбища и служащие примером игры слов:

Госпожа Гло* сказала мне: «Послезавтра будет у нас чтение. Аббат Д* привезет «Мысли о любви», сочинение сестры его, маркизы Л*. C'est plein de profondeur, a ce qu'on dit (Говорят, что это глубокомысленное произведение (франц.). — Ред.). Автор также будет у меня, но только инкогнито. Если хотите узнать остроумие и глубокомыслие здешних дам, то приходите». — Как не прийти? Я пожертвовал спектаклем и в восемь часов явился. Хозяйка сидела на вольтеровских креслах; вокруг ее пять или шесть кавалеров вели шумный разговор; на софе два аббата занимали своею любезностию трех дам; по углам комнаты было еще рассеяно несколько групп, так что общество состояло из 25 или 30 человек. В девять часов хозяйка вызвала аббата Д* на сцену. Все окружили софу. Чтец вынул из кармана розовую тетрадку, сказал что-то забавное и начал… Жаль, что я не могу от слова до слова пересказать вам мыслей автора! Однако ж можете судить о достоинствах и тоне сочинения по следующим отрывкам, которые остались у меня в памяти:

«Любовь есть кризис, решительная минута жизни, с трепетом ожидаемая сердцем. Занавес поднимается… «Он! Она!» — восклицает сердце и теряет личность бытия своего. Таинственный рок бросает жребий в урну: «Ты блажен! ты погиб!».

«Все можно описать в мире, все, кроме страстной героической любви; она есть символ неба, который на земле не изъясняется. Перед нею исчезает всякое величие. Цесарь малодушен, Регул слаб… в сравнении с истинным любовником, который выше действия стихий, вне сферы мирских желаний, где обыкновенные души, как пылинки в вихре, носятся и вертятся. Дерзко назвать его полубогом — мы не язычники, — но он не человек. Зороастр изображает бога в пламени; пламя добродетельной, героической любви достойнее всего окружать трон всевышнего».





«Монтань говорит: «Друг мне мил для того, что он — он; я мил ему для того, что я — я». Монтань говорит о любовниках — или слова его не имеют смысла».

«Прелести никогда не бывают основанием страсти; она рождается внезапно от соосязания двух нежных душ в одном взоре, в одном слове; она есть не что иное, как симпатия, соединение двух половин, которые в разлуке томились».

«Только один раз сгорают вещи; только один раз любит сердце».

«В жизни чувствительных бывают три эпохи: ожидание, забвение, воспоминание. Забвением называю восторг любви, который не может быть продолжителен, для того что мы не боги и земля не Олимп. Любовь оставляет по себе милое воспоминание, которое уже не есть любовь; но мы, кажется, все еще любим человека, для того что некогда обожали его. Нам приятно то место, где что-нибудь приятное с нами случилось».

«Человек, любящий славу, знатность, богатство, подобен тому, кто за неимением «Новой Элоизы» читает роман девицы Скюдери; за неимением, говорю, или по дурному вкусу. На диком паросском мраморе нарастает иногда довольно приятная зелень, но можно ли сравнить ее с видом того мрамора, который представляет Фидиасову «Венеру»? Вот его истинное определение (destination), подобно как определение сердца есть любовь».

«Один великий музыкант сказал, что блаженство небесной жизни должно состоять в гармонии; нежные души уверены, что оно будет состоять в любви».

«Я не знаю, есть ли атеисты, но знаю, что любовники не могут быть атеистами. Взор с милого предмета невольно обращается на небо. Кто любил, тот понимает меня».

Слушатели при всякой фразе говорили: «Браво! C'est beau, c'est ingenieux, sublime» (Прекрасно! Остроумно! Возвышенно! (франц.). — Ред.), а я думал: «Хорошо, изрядно, высокопарно, темно, и совсем не женский язык!» Глаза мои искали автора. Черноволосая дама, лет за тридцать, сидела всех далее от аббата, не слушала, развертывала книги, ноты на клавесине: нетрудно было угадать в ней сочинительницу. Хозяйка сказала: «Я не знаю автора, а хотела бы поцеловать его», — сказала и с великою нежностию обняла маркизу Л*. Все захлопали. Через минуту поставили два стола; три дамы и пять кавалеров сели играть в карты а другие, сидя и стоя, слушали аббата Д*, который с великою строгостию судил главных французских авторов. «Вольтер, — говорил он, — писал единственно для своего времени, искуснее всех других пользовался настоящим расположением умов, но достоинство его с переменою обстоятельств необходимо должно теряться. Будучи жаден к минутной славе, он боялся отделиться разумом от современников, боялся далеко опередить их, чтобы не сделаться темным, невразумительным; хотел за каждую строку немедленного награждения и для того искал единственно лучшего выражения, лучшего оборота для идей обыкновенных; брал из чужих магазинов, работал начисто, не занимаясь изобретением, не думая о собрании новых материалов. Он был совершенный эпикуреец в уме, не мыслил о потомстве, не верил бессмертию славы, не сажал кедров, а сеял одни цветы, из которых уже многие завяли в глазах наших, — а мы еще современники Вольтеровы! Что же будет через сто лет? Насмешки его над разными суеверными мнениями, над разными философскими системами могут ли производить сильное действие тогда, когда мнения и системы переменятся?» — «А его трагедии?» — сказал я. — «Оне в совершенстве уступают Расиновым, — отвечал аббат, — в слоге их нет чистоты, плавности, сладкого красноречия творца «Федры» и «Андромахи», но много смелых идей, которые теперь уже не кажутся смелыми; много так называемой философии, которая не принадлежит к существу драмы, а нравится партеру; много вкуса, а мало истинной чувствительности». — «Как, в «Заире» мало чувствительности?» — «Да, я берусь доказать, что в «Заире» нет ни одной нежной мысли, которой бы не нашлось в самом обыкновенном романе. Достоинство Вольтерово состоит в одном выражении, но никогда не найдете в нем жарких излияний чувства, сильных стремлений сердца, de grands, de beaux elans de sensibilite, как, например, в «Федре». — «Итак, Расин великий трагик, по вашему мнению?» — «Великий писатель, стихотворец, а не трагик. Нежная душа его никогда не могла принять в себя трагического ужаса. Он писал драматические элегии, а не трагедии, но в них много чувства, слог несравненный, красноречие живое, от полноты сердца; его можно назвать совершенным, и до конца вселенной самою лучшею похвалой французских стихов будет: «Они похожи на Расиновы!» Но, имея дар цветить нежное чувство, совсем не имел он таланта изображать ужасное или героическое. Расин не представил на сцене ни одного сильного характера; в трагедиях его слышим великие имена, а не видим ни одного великого человека, как, например, в Корнеле». — «Итак, вы отдаете венец Корнелю?» — «Он достоин был родиться римлянином, изображал великое, как свое собственное; герои его действительно герои, но сильный слог его часто слабеет, унижается, оскорбляет вкус, а нежности Корнелевы почти всегда несносны». — «Что ж вы скажете о Кребильйоне?» — «То, что он ужаснее всех наших трагиков. Как Вольтер нравится, Расин пленяет, Корнель возвеличивает душу, так Кребильйон пугает воображение, но варварский слог его недостоин Мельпомены и нашего времени. Корнель не имел для себя образцов в слоге, но часто служит сам образцом; Кребильйон же имел дерзость после Расина писать грубыми, дикими стихами и доказал, что у него не было ни слуха, ни чувства для красот стихотворства. Иногда проскакивают в его трагедиях хорошие стихи, но как будто бы не нарочно, без его ведома и согласия».

27

Прохожий! Не полагаешь ли ты, что тебе придется перейти этот порог, через который я в размышлении переступил? Если ты об этом не подумаешь, прохожий, это не умно, так как, даже не помышляя об этом, ты поймешь, что переходишь через этот порог (франц.). — Ред.