Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 90

— Вандалы, — барон отхлебнул вина, подержал во рту, покатал за щекой, проглотил, — дикари. Он для верности сделал еще глоточек, сверил ощущения с первым опытом, кивнул себе и вину, а про большевиков добавил: — Монстры.

— Отрадно, что эта глава истории завершилась, и теперь Россия снова может быть частью Европы, — сказал хозяин дома, а его друг Оскар скептически покривился: мол, неизвестно еще, завершилась ли эта глава. Оскар положил руку на колено Юргену, словно предостерегая друга от избыточного энтузиазма, но в простой этот жест вложил он и еще некое чувство — не погладил, нет, только тронул, но особым, бережным касанием, так художник касается палитры, так букинист трогает страницу редкого издания.

— Это еще предстоит выяснить, — сказал Оскар, — история не дала еще ответа.

Сюда бы Борю Кузина, подумал Гузкин. Вот кто умеет рассказать про Россию и Европу. Он пожалел, что не умеет, как его московский друг, говорить круглыми фразами, делать паузы и оглядывать пораженных собеседников ироническим взглядом.

— Недавно перечитал первые декреты Ленина, — сказал Гузкин, повторяя то, что слышал от Бориса Кузина и в точности копируя его интонацию, — и совершенно поразительно, — здесь он горько усмехнулся, совсем как это делал Кузин, когда рассказывал о Ленине, — до чего мало там было человеческого. Он был машиной, но никак не человеком.

— Кажется, это по личному распоряжению Ленина расстреляли поэта Гумилева, — сказал Оскар.

— Монстр, — взорвался барон, комкая салфетку.

— Оскар знает буквально все! — воскликнула его жена.

— Ленин не разбирался в поэзии, — заметила Барбара.

— России пришлось заплатить дорогую цену за его ошибки, — подытожил Гриша Гузкин, и все скорбно посмотрели на салфетку, смятую бароном, она лежала посреди стола точно символ исковерканной судьбы России. Ошибки Ленина были очевидны, гости хмурились, подсчитывая их; губы их сводило в скорбную линию; они едва раздвигали их, чтобы проглотить кусочек жаркого. Гузкин решился на еще одну цитату из Кузина; он, подражая другу, слегка прикрыл глаза, будто припоминая подробности, покивал сам себе и раздумчиво произнес: — Ленин был наследником Чингисхана, это очевидно. Большевики возродили монгольское иго на Руси — и в очередной раз отбросили Россию от цивилизации.

— Монгольское иго? — ахнула Тереза фон Майзель, не очень поняв, как там, собственно, получилось дело с большевиками и монголами. — Что это?

— Монголы двести лет владели Россией, — сказал, улыбаясь, Оскар. Он знал и это.

— Двести лет! Lieber Gott! — выпучил глаза барон, а баронесса взялась пальцами за виски и сказала:

— Jesus Christ!

Обед проходил хорошо. При всякой перемене блюд Гриша наклонялся к Барбаре и тревожно спрашивал, все ли в порядке, не случилось ли на этот раз беды с пищей. И всякий раз она мило улыбалась и уверяла, что обошлось. Спасибо за заботу, но и на этот раз пронесло. И Гриша, как и положено, облегченно вздыхал и возвращался к своей тарелке. Подали шнапс и коньяк. И опять Гриша смотрел и запоминал, как переворачивают коньячную рюмку над огнем, чтобы тепло вошло внутрь, как рюмку держат потом в ладони, чтобы тепло не отпустить. Заговорили об изобразительном искусстве. Барон поинтересовался, сколько стоит картина Гузкина, изображающая пионерскую линейку.

— Это есть такая колонна пионеров, — объяснил он жене.

— А, колонна, ja, ja, — оживился Фогель-старший.

— Тридцать тысяч, — выпалил Гузкин, и сердце его забилось под замшевым пиджаком.

— Это моя любимая картина, — сказала Барбара фон Майзель, — я в Советском Союзе тоже была бы пионеркой. И ходила бы на пионерские линейки, ха-ха-ха! Вы видели, как я одеваюсь бедным мальчиком? У меня есть русская шапка с ушами для зимы — двухушка? Нет, просто — ушовка.

— Ушанка, — сказал Гриша, — или треух. Классическая русская шапка. У меня есть друг, Эдик Пинкисевич, он всегда ходит в треухе, зимой и летом. Эта шапка некрасивая, но практичная. Домов моды в России ведь нет. — Он засмеялся.

— Но непременно будут. Я очень надеюсь, что будут, — сказала Тереза фон Майзель, — искренне надеюсь, что будут. Увидите, еще откроют и Christian Dior, и Armani. Красота так нужна, особенно в некрасивой стране.

— Uschanka? — сказал Фогель-старший. — Я помню. Нужно носить эти некрасивые шапки в России, потому что там ужасный климат. Очень плохая погода.

Барон достал чековую книжку, размашисто расписался, протянул синюю бумажку Гузкину. Гузкин взял чек, его пальцы сделались холодными. Вот, свершилось. Он держал в руках синюю бумажку, чек на предъявителя в банк, его картину купили за большие деньги, он богат, знаменит. Он сунул чек (плату за творчество) во внутренний карман, туда, где, перехваченные резинкой, уже лежали портреты Лютера (плата за происхождение), и пиджак словно стал тяжелее. Скажите, пожалуйста, невольно подумал он, что ж они, жадобы в Auslanderamt, за геноцид платят такие гроши? Пятьсот — ну что такое пятьсот? А впрочем, тут же остановил он себя, грех жаловаться, грех. Могли бы и ничего не дать: вот советские, те уж точно жлобы — разве репрессированным платили?

— Кто, на ваш взгляд, лучше — Горбачев или Ельцин? — спросила тем временем госпожа фон Майзель и пригубила коньяк. Сделала она это очень мило: просунула нос в рюмку, понюхала, потом лизнула кончиком языка коньяк и изобразила всем лицом испуг от крепости напитка. — Мы здесь так далеко от России, но нам так важно знать правду.





Гриша отметил про себя еще один урок европейского такта: сделав покупку, надо перевести разговор на другое, словно и не случилось ничего особенного. Не в деньгах же счастье.

— Ельцин последовательнее, тверже, — сказал Гриша, — он отменил компартию.

— Ах, это так важно, то, что вы нам здесь говорите. Ельцин будет уничтожать империю коммунизма. Это ведь позитивно, не так ли?

— От коммунизма все зло, — заметил Фогель-старший.

— Коммунизм, мне кажется, — сказала Тереза фон Майзель, — растлил человеческую природу, в этом все дело.

— Как это верно.

— Но коммунизм сам и породил таланты, которые разрушили его, — тихо поаплодировал Грише Фогель-младший. И все обернулись на Гришу и похлопали ему, будто это он, Гриша, развалил коммунизм.

— То, что происходит сейчас, — сказал Юрген, — следствие титанической работы одного человека. Разумеется, всей русской интеллигенции, но все-таки будем справедливы — есть люди, которые сделали больше других. Вложили сердце.

— Мы с Юргеном, — сказал Оскар и сверкнул профессионально обработанными зубами, — всегда восхищались вами, Гриша.

— Мы, — сказал Юрген, — все перед вами в долгу.

— Солженицын, — сказал Гриша скромно, — тоже сделал много. — Он помолчал. — И Сахаров тоже. И Зиновьев, — добавил он, решив быть беспристрастным.

— Будем объективны, Гриша. Больше вас не сделал никто. Просто никто. Солженицын, вы говорите? Если называть вещи своими именами, он ведь толкает Россию вспять, к русской православной идее, к дому Романовых.

— Я не в восторге от Солженицына, — заметил Оскар, — далеко не в восторге. А что вы скажете, барон?

— Он перестал быть актуален, так я считаю, — сказал барон.

— Если честно, барон… — вполголоса сказал Оскар, так, словно сказанное им должно остаться только меж ними с фон Майзелем; но слышали, разумеется, все. — Если совсем честно, барон, я никогда не был в восторге от Солженицына. Никогда. И даже когда все прославляли его «Архипелаг», я всегда, знаете ли, соблюдал дистанцию.

— Как это верно, Оскар.

— У Оскара всегда был безупречный вкус, — сказала Тереза фон Майзель.

— Я не торопился высказывать свое мнение, Тереза, — сказал Оскар, — я его просто имел.

— Я думаю, Оскар, многим следовало бы у вас поучиться.

— Никакой дидактики, Тереза. Просто стараюсь не изменять своему вкусу.

— Но это немало.

— По-моему, совершенно достаточно.

— А посмотрите, к чему пришел Зиновьев? — призвал всех в свидетели Юрген Фогель. — Прославление сталинизма. Он ведь маразматик, ваш Зиновьев, не правда ли?