Страница 23 из 30
На корабле я вспоминал Хашема, как точно тот транскрибировал птичьи голоса на Гызылагаче, с какой виртуозностью, и как доволен был Столяров, когда в походе Хашем зачитал — рьяно прокричал у костра с листочка записанные голоса ибисов-караваек, бакланов, ласточек, лебедей, несколько вариантов — и все были похожи очень, и было немного жутковато от того, что человеческое горло оказалось способно на такие потусторонние звуки.
Скоро я втянулся в жизнь «Вавилова». Скука была главным мороком плавания. В море было полно кораблей, и я не расставался с биноклем (восемь крат, бесценный подарок Столярова, который говорил: «Глаза обуть — ум надо иметь. Двенадцать крат для жаркого климата не годится, марево всю картинку мажет…»). С помощью бинокля я гулял по морю, интересуясь чужой плавучей жизнью (самые интересные наблюдения: обезумевшая белка на лесовозе и огромный дог на танкере, скакавший по палубе, — хвост и ноги в раздельном расхлябе, приносил вместо палки — мороженого тунца, то и дело роняя его от ломоты в зубах).
«Вавилов» и «Келдыш» представляли большой интерес для американцев и как разведывательные субъекты прямого действия, и как передовые лаборатории по разработке систем обнаружения подлодок. Патрульные противолодочные «Ори-оны», с длинными раскосинами магнитных антенн, выглаживали нас на бреющем. Их интересовало все, что находилось на палубе, любое оборудование, любое новое лицо на корабле. Черникин говорил, что американцы знают всех сотрудников как облупленных, на каждого у них досье чуть не подробней того, что лежит на родине. Пилоты летали над нами в темных очках. Наверное, Черникин преувеличивал, но когда нам разрешили вытащить на палубу теннисный стол и мы укрыли его брезентовым балаганом, чтобы не вылетал за борт шарик, длиннохвостые «Орионы» не слезали с «Вавилова» дня три: едва не срезая винтами наши антенны, они старались рассмотреть, что там за новое оборудование русские собираются спустить за борт…
Вахты у меня были не бей лежачего. Учебники, взятые с собой, я прикончил за месяц. Но когда началась работа с подлодками, я перестал скучать. На время эксперимента Черникин переставал спать, я не успевал поесть. (Это при том, что на корабле я был среди первых едоков, поскольку не укачивался: повара в шторм готовили усиленной пайкой для избранных стихией или уже сами пребывали в лежку и только махали мне, чтоб я самостоятельно поджарил себе картошки.) Один раз мы попали в передрягу. Американская подлодка выбросила буй с ложным пеленгом, он срезал нам курс, и работали мы не с нашей подлодкой, а с дрейфующей подсадой. Эксперимент сорвался. Следующую лодку мы ждали еще полтора месяца.
Кроме пинг-понга, иных развлечений у команды не было. Ибо рыбная ловля была не развлечением, а манией. Половина команды была одержима соревнованиями по ловле макрели. Народ галдел, колдовал вдоль борта, безмены калибровались подвесными гирями, унесенными с камбуза, и прыгучие синие торпеды вытягивались с крюком под жабрами на голых мокрых руках с пороховыми нехитрыми наколками. Умелость требовалась нешуточная, так как приманкой служил кальмар, которого тоже надо было еще поймать, и тоже на живца. А еще ловили редкую сельдевую акулу, стоимость мяса которой раза в два превышала цену говядины на азиатских рынках. Негодная на вкус акула-молот отличалась живучестью; выпотрошенная ради печени, со вспоротым брюхом резво уходила в воду, где жадно принималась поедать собственные внутренности, которые тут же выскакивали наружу, и акула снова заглатывала их. Кружась на месте, акула распускала сизо-алый цветок, который дрейфовал к корме.
«Чертова гостиница. Чертова Голландия. Бежать…» Глухой ночью на чужбине, в недрах чужих веков, на втором этаже средневековой гостиницы, чьи стены были украшены работами художников, нашедшими некогда здесь приют, — я вспоминал наши разговоры с Черникиным. Четыре, пять, нет, больше я обнаружил на стенах картин, относящихся к XVII–XVIII векам. Безымянные художники изображали сохранившиеся в точности интерьеры, каждый со своей долей таланта и безыскусности, тщательности и простоты. Брала жуть при понимании, что в потрескавшейся плоскости масляных мазков, в тусклом царстве чужой, изможденной сетчатки, нынче уже истлевшей, хранился вот этот самый угол, это самое окно, чуть менее глубокий подоконник, выступ в шесть кирпичей — сосчитать их, подойти, погладить, сосчитать также и окна, убедиться в сохранности дверного проема, перегородки; что дымоход разрушен… И где-то бродит здесь по анфиладам призрак вот этой девушки в кремовом чепце, что на низенькой скамейке штопает чулок, высоко над головой вытягивая нитку, отодвигая ножку, чтобы отогнать котенка, собравшегося вскарабкаться по юбке; где-то кряхтит неслышно безногий этот калека, в обвисшем колпаке, тяжко встающий с койки, выжимаясь на руках…
Я подскочил на кровати, свесил ноги, ощупал их. Поплелся в туалет, приоткрыл окно по пути, постоял, высунувшись над затуманившейся улицей, послушал, как падают капли с карниза, капли осевшего тумана, поймал несколько на ладонь, растер по глазам… Потихоньку продышался, и снова ниточка памяти потекла сквозь игольное ушко мозжечка…
И все-таки хорошо, что я уехал в Америку, семейное это у нас: прадед в Америку корабельным кочегаром уплыл, ну и я — не битьем, так катаньем. Останься я в России, так бы и ходил с белым билетом. А в Америке никто не гонит меня к психиатру. Вот только, согласно контракту, приходится регулярно проходить drug-test.[13] Но это ничего: если травкой балуешься, можно мочу приятеля в презервативе в рукав засунуть, а потом проколоть над баночкой. А что? Отличная моча у моего друга Керри Нортрапа, самая первоклассная. Керри — добрый малый, не сквернословит, только пьет иногда крепко, но моча у него роса… И на работе меня ценят. Работник я добросовестный. Весь в отца. Папа у меня отличный инженер. А вот то, что я сумасшедший, — этого же никто не знает, пока я сам кому-нибудь не скажу…
Теперь я думал про Терезу, хотя многое дал бы, чтобы не думать. «Ничего, ничего, жить пока можно. Есть Марк или нет его, все одно — мое личное горе, никакой психиатрии…»
Мысли мои перескакивали, избегая Терезу, как избегает путник падения, перескакивая по камням через горную реку. И стал я снова думать про LUCA, хотя уже все о нем передумал. Но теперь следовало ясно произнести себе то, о чем мучился последний месяц, снова внять призыву. Последним предком жизни на земле была небольшая популяция клеток.
Компактность Луки означает то, что существует место, ровно одно на планете, откуда произошла вся жизнь. Нефтяные залежи эдемского междуречья? Не уверен. Господь не роняет семя в одну и ту же лунку. Так где же? Интуиция твердила, что Лука возник ровно там, где человечество впервые столкнулось с нефтью. Родной Апшерон был первым на планете местом промышленной добычи нефти, и LUCA скрывался именно там. Нет больше места на земле, где существовали бы в течение многих веков нефтяные алтари. Заратустра, пришедший к господству, заменил нефть чистым огнем: дровяным. В Атешгях испокон веков приходили из Индии таинственные жрецы содержать алтарь. Я жил среди нефти и слышал ее, я знаю, что нефть — зверь. Самый огромный страх детства — пожар в Черном городе — стоял у меня перед глазами. Нефть сочилась из недр в предвосхищенье войны… Да, Луку нужно искать дома.
Однажды в детстве я смотрел с пирса яхт-клуба на город — на огромную его чашу, на крыши-ступеньки, на дома, лепившиеся ярусными полукружьями по склону, сзади слепила блеском бухта, — и подумал: в чем состоит наслаждение глаза ландшафтом? Почему зрение доставляет нам удовольствие от пейзажа, от неживой материи, сформированной Творцом? Какое древнее чувство поднимается в нас? И вдруг пришло в голову — что все прекрасное вокруг есть человеческая внутренность. Анатомию я не допустил к рассуждениям, как банальность, достойную только авгуров. О внутренности живого я думал как о тектонике сознания. Я соображал: если глаз есть кусок мозга, вынесенный на открытый воздух, то само по себе зрение есть мыслительный процесс, со всеми следствиями: мышление утоляло Ницше выработанными в мозгу алкалоидами и облегчало мигрень; Пилат не умел думать самостоятельно и потому нуждался в сторонней анестезии: ему нужно было говорить с умным человеком. К тому же незрячая мысль о том, как мы видим, порождает философию зрения, а зрячая мысль о зрении — то есть мысль глаза о ландшафте — как раз и порождает впечатленность, красоту и наслаждение умом…
13
Тест на употребление наркотиков (англ.).