Страница 16 из 63
— Я не очень точно себе представляю, что означает слово «любовь». Моя мать, например, любит dulce de leche. Так она сама говорит.
— Неужели ни одна женщина вас не любила? — спросил Фортнум.
Отеческая тревога в его голосе вызвала у доктора раздражение.
— Две или три в этом меня уверяли, однако, когда я с ними расстался, им не стоило труда найти мне замену. Только любовь моей матери к пирожным неизменна. Она будет любить их и в здравии, и в болезни, пока смерть их не разлучит. Может, это и есть подлинная любовь.
— Вы чересчур молоды, чтобы быть таким циником.
— Я не циник. Я просто человек любознательный. Меня интересует, какое значение люди вкладывают в слова, которые они употребляют. Ведь многое тут — вопрос семантики. Вот почему мы, медики, часто предпочитаем пользоваться таким мертвым языком, как латынь. Мертвый язык не допускает двусмысленностей. А как вам удалось заполучить девушку у матушки Санчес?
— Заплатил.
— И она охотно оттуда ушла?
— Сначала она была немножко растеряна и даже пугалась. Сеньора Санчес пришла просто в бешенство. Ей не хотелось терять эту девушку. Она сказала, что не возьмет ее назад, когда она мне надоест. Будто это возможно!
— Жизнь — штука долгая.
— Только не моя. Давайте говорить откровенно, Тед, вы же не станете меня уверять, что я буду жить еще десять лет, а? Даже при том, что с тех пор, как я узнал Клару, я стал меньше пить.
— А что с ней будет потом?
— Это довольно приличное именьице. Она его продаст и переедет в Буэнос-Айрес. Теперь можно не рискуя получить пятнадцать процентов годовых. Даже восемнадцать, если не побоишься рискнуть. И, как вы знаете, я имею право каждые два года выписывать из-за границы автомобиль… Может, получу еще машин пять, пока не окочурюсь. Считайте, что это даст еще по пятьсот фунтов в год.
— Да, тогда она сможет есть с моей матерью пирожные в «Ричмонде».
— Шутки в сторону, не согласится ли ваша мать как-нибудь принять Клару?
— А почему бы нет?
— Не представляете, как теперь изменилась вся моя жизнь.
— Наверное, и вы порядком изменили ее жизнь.
— Когда доживешь до моих лет, накопится столько всего, о чем можно пожалеть. И приятно сознавать, что хотя бы одного человека ты сделал чуточку счастливее.
Такого рода прямолинейные, сентиментальные и самоуверенные сентенции всегда вызывали у доктора Пларра чувство неловкости. Ответить на них было немыслимо. Подобное заявление было бы грубо подвергнуть сомнению, но и согласиться с ним невозможно. Пларр извинился и поехал домой.
На всем пути по темной проселочной дороге он думал о молодой женщине на огромной викторианской кровати, которая, как и спортивные гравюры, явно принадлежала отцу почетного консула. Девушка была как птица, которую купили на базаре в самодельной клетке, а дома переселили в более просторную и роскошную, с насестами, кормушками и даже качелями для забавы.
Его удивляло, почему он так упорно о ней думает, ведь это всего-навсего молоденькая проститутка, на которую он однажды обратил внимание в заведении сеньоры Санчес из-за ее странной родинки. Неужели Чарли на ней и правда женился? Может, доктор Хэмфрис ввел посла в заблуждение, называя это браком. Вероятно, Чарли просто взял новую экономку. Если это так, можно будет успокоить посла. Жена дает больше пищи для скандала, чем любовница.
Но мысли его были похожи на намеренно незначительные слова в секретном письме, скрывавшие важные фразы, написанные между строк симпатическими чернилами, которые надо проявлять, оставшись одному. В этих потайных фразах речь шла о девушке в каморке, которая нагнулась, застилая кровать, а потом вернулась к столу и взяла стакан с апельсиновым соком, словно только на минутку его оставила, потому что ее позвал к дверям какой-то разносчик; о худеньком теле с девичьей грудью, которую еще не сосал ребенок, вытянувшемся на двуспальной кровати Чарли Фортнума. Все три любовницы доктора Пларра были замужними женщинами, зрелыми, гордыми своим пышным телом, и пахли дорогими душистыми кремами. А она, как видно, умелая проститутка, если при ее фигуре она пользовалась таким успехом, но это еще не повод, чтобы думать о ней всю дорогу. Пларр попытался отвлечься от этих мыслей. В квартале бедноты у него умирали от истощения двое больных; его пациент-полицейский скоро умрет от рака горла; вспоминал он и о мрачной меланхолии доктора Сааведры и о подтекающем душе доктора Хэмфриса, но как ни старался, мысли его все время возвращались к худенькому телу девушки там, на кровати.
Интересно, сколько мужчин она знала. Последняя любовница доктора Пларра, которая была замужем за банкиром по фамилии Лопес, не без тщеславия ему рассказывала о четырех его предшественниках — может быть, хотела пробудить в нем чувство соревнования. (Одним из этих любовников, как он узнал со стороны, был ее шофер.) Хрупкое тельце на кровати Чарли Фортнума должно было пройти через руки сотни мужчин. Ее живот был как деревенское поле, где когда-то шли бои; чахлая травка выросла и скрыла раны войны, а среди ивняка мирно течет ручеек; Пларр снова был мысленно в коридоре у дверей в спальню, разглядывал спортивные гравюры и боролся с желанием туда вернуться.
Доехав до дороги, ведущей к консервному заводу Бергмана, он резко затормозил и подумал, не повернуть ли ему назад. Вместо этого он закурил. Я не поддамся наваждению, подумал он. Почему тебя тянет в публичный дом? — это ведь так же, как иногда тянет делать ненужные покупки: купишь галстук, который тебе приглянулся, наденешь его раза два, а потом сунешь в ящик, где он будет погребен под грудой других галстуков. Почему я не проверил, какова она, когда имел такую возможность? Купи я ее в тот вечер у сеньоры Санчес, она давно бы валялась на дне ящика памяти. Возможно ли, чтобы такой рассудочный человек, который и влюбиться толком не может, стал жертвой наваждения? Он сердито повел машину к городу, где отблеск огней освещал плоский горизонт, а в небе висели три звезды на разорванной цепочке.
Несколько недель спустя доктор Пларр рано проснулся. Была суббота, и утром он не был занят. Он решил, пока еще свежо, почитать несколько часов на воздухе, но лучше сделать это не на глазах у своей секретарши, признававшей только «серьезную» литературу, в том числе и произведения доктора Сааведры.
Он взял сборник рассказов Хорхе Луиса Борхеса. С Борхесом у них были общие вкусы — доктор унаследовал их от отца: Конан Дойл, Стивенсон, Честертон. «Ficciones» ["Вымыслы" (исп.)] будут приятным отдыхом от последнего романа доктора Сааведры, который он так и не смог осилить. Он устал от южноамериканской героики. А теперь, сидя у статуи героя-сержанта (еще один образчик machismo), который спас Сан-Мартина лет этак полтораста назад, он с огромным удовольствием читал о графине де Баньо Реджио, о Питтсбурге и Монако. Ему захотелось пить. Для того чтобы как следует насладиться Борхесом, его надо жевать, как сырную палочку, запивая аперитивом, но в такую жару доктору Пларру хотелось выпить что-нибудь более освежающее. Он решил зайти к своему приятелю Груберу и попросить немецкого пива.
Грубер был одним из самых давних знакомых Пларра тут в городе. Мальчиком он в 1936 году бежал из Германии, когда там усилились преследования евреев. Он был единственным сыном, но родители настояли, чтобы он бежал за границу, хотя бы ради того, чтобы не прекратился род Груберов, и мать испекла ему на дорогу пирог, где были спрятаны небольшие ценности, которые они смогли ему дать: материнское кольцо с мелкими бриллиантами и золотое обручальное кольцо отца. Они сказали, что слишком стары, чтобы начать новую жизнь в чужой части света, а даст бог, слишком стары и для того, чтобы представлять опасность для фашистского государства. Он, конечно, никогда больше о них не слышал: они приплюсовали еще одну жалкую двойку к великой математической формуле «Кардинального Решения Вопроса». Поэтому Грубер, как и доктор Пларр, рос без отца. У него не было даже семейной могилы. Теперь он держал на главной торговой улице фотомагазин, его нависшая над тротуаром вывеска и рекламные объявления напоминали китайские лавчонки. Одновременно он был и оптиком. «Немцы, — как-то сказал он Пларру, — пользуются доверием как химики, оптики и специалисты по фотографии. Куда больше людей знают имена Цейса и Байера, чем Геббельса и Геринга, а тут у нас еще больше знают Грубера».