Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 52 из 57



Подобные герои склонны игнорировать свою эпоху как нечто временное, и если и говорят о ней, то исключительно через исторические аналогии с другими эпохами жизни человечества, загоняя ясную мысль о собственной стране в дремучий лес параллелей и меридианов исторической географии нашей планеты вообще. Неудивительно поэтому, что своего героя Константин определил в историки — неясного философского исповедания, но обладающего зато неистощимой способностью вглядываться сквозь призму эпох — призму, незамутненную политической предвзятостью, свойственной тем, кто учился политграмоте через пребывание в тюремном застенке или длительные собеседования с органами безопасности. Герой Константина был выше этого. Оставаясь советским гражданином, он при этом женат на англичанке, хотя живет с любовницей. Для этого профессора не существует ни железного занавеса, ни отдела виз и разрешений. Да и советской власти в ее солженицынском понимании как лагерного режима тоже не существует. Существует Россия, конечно, со своими неповторимыми особенностями: традициями и религией, историей и политическими переворотами, но она — лишь одна из многих стран мира. И вот, лишь попав в Англию, он переоткрывает для себя эту самую Россию как нечто уникальное, трагическое, мессианское и избранное. Через "тоску по родине", через науку расставанья и пытку расстояньем, он открывает эту Россию вслед за героем своего исторического исследования.

Исторический этот профессор, находясь в Англии, изучает биографию крепостного восемнадцатого века, некого Апелеса Зяблова. Этот самый Апелес, крепостной крестьянин известного самодура боярина Струйского (прославившегося пресловутой домашней пыточной камерой в подвалах своего особняка, оборудованной по последнему слову маркиз-де-садовской техники той эпохи), поразил своего барина уникальными кулинарными способностями, врожденным даром шеф-повара, открытым совершенно случайно, когда боярин Струйский, зайдя к Апелесу Зяблову в избу, чтоб высечь своего крепостного плетьми (без всякой на то причины, исключительно ради порядка, руку поразмять), обнаружил того за жареньем клубней американской диковинки под названием "картофель". Этим картофелем покойная боярыня Струйская, наложница императора Петра Первого, отравила себе желудок, употребив для варки супа ботву этих экзотических плодов из Вест Индии. Крепостной же Зяблов эти самые клубни, разрезанные на равные доли, жарил на печи с коровьим маслом, и настоятельно приглашал барина отведать с ним басурманского рецепта. Боярин Струйский, при всей своей строгости, был ценителем искусств и разных экспериментов, и, хотя и высек Апелеса за потенциальную порчу российского крепостного желудка американскими новшествами и за растрату коровьего масла, картофель, тем не менее, съел с удовольствием, и с той поры назначил Апелеса Зяблова своим шеф-поваром, особенно по случаю обедов с заезжими иностранцами в своем поместье. Иностранные гости не уставали хвалить нового "кука", услаждающего их кулинарными шедеврами различных заморских кухонь. Однако самому боярину Струйскому этот гений заграничных похлебок был ни к чему: при всей своей изысканности Струйский предпочитал к столу гречневую кашу и кислые щи, а то и просто рюмку водки с соленым огурцом, держась, порой на этой диете целыми неделями, если не было гостей, а гости случались не часто. Так что при первой же возможности боярин Струйский сторговал своего шеф-повара английскому посланнику взамен на старинный чубук с фунтом турецкого табаку впридачу и считал еще, что остался в выигрыше.

Английский же посол увез крепостного Зяблова в Лондон, где тому была уготовлена судьбой головокружительная карьера. Обеды у посла стали знамениты на весь Лондон, слух о российском славном поваре Апелесе прокатился по всему Альбиону, его рецептам подражали все аристократические дома, дошло до того, что в конце концов он удостоился чести на один вечер стать шеф-поваром в королевском Букингемском дворце. Королевским указом ему было пожаловано британское подданство с домом на берегу Темзы, о нем писали газеты и его руки добивались самые богатые английские вдовы-купчихи. Чего больше нужно человеку, которого и за человека-то в России не считали, а за мертвую душу? Однако Апелеса вскоре стали все чаще замечать в лондонских тавернах, где он, по слухам, напившись до чертиков, закусывал эль с кубинским ромом сырой картофельной ботвой. А в лондонской "Таймс" год спустя появилось сообщение о том, что "бывший русский раб, а ныне подданный британской короны Апелес Зяблофф доставлен был в королевский гошпиталь со смертельными желудочными судорогами прямо в голом виде из турецких бань, где, по свидетельству очевидцев, он, забравшись в шайку и исхлестав себя березовым веником до кровавых шрамов, выпил затем грязную воду из шайки залпом — вместе с мыльными смывками и кровью, закусив эту прокипяченную смесь березовым веником, в этой же шайке вымоченным". Дотошливый корреспондент лондонской газеты пробрался к Зяблову в больничную палату, где тот объяснил свой поступок тоской по родине и произнес афоризм, который долго повторял после этого весь лондонский свет, не понимая, конечно, истинного смысла сказанного: "И здесь рыба, и там — рыба. Все мы рыбы - рабы. Не следует, однако, кастрюлю с ухой путать с аквариумом". Лишь герой Константина, советский профессор истории, прослеживающий судьбу Зяблова в архивах библиотеки Британского музея, понимает, на что намекал Апелес своим афоризмом: русский человек, привыкший вариться в ухе российской действительности, не может выжить в обществе хладнокровных рыб из аквариума западной цивилизации. Этот бывший крепостной, ставший вольным британским поваром, бросает и дом на Темзе, и вдову-купчиху, и бежит обратно в Россию, обратно в рабство, к самодуру и садисту — своему барину; ничего, кроме деревенского самогону с соленым огурцом из бочки с той поры не потребляет. Жизнь он кончил самоубийством, когда боярин Струйский приказал ему приготовить рыбу-лабраданс по французскому рецепту по случаю приезда в поместье нового английского посланника. Апелес сварил вместо этой рыбы-лабраданс русскую уху в огромном котле на двадцать ведер и бросился затем в кипящий котел вниз головой. Можете себе представить шок английского дипломата, подцепившего на вилку голову Апелеса, глянувшего на гостя со скорбной немотой пустыми глазницами вываренного черепа. Этот обед ознаменовал резкое ухудшение отношений между британской короной и российским престолом.

"Я исхожу из головного западничества и через желудок прихожу к нутряному славянофильству", — с ироничной миной комментировал свое эпохальное произведение Константин. Я же, пересказывая макабрические перипетии его псевдоисторических персонажей, тоже сбиваюсь на пародийную ноту: не столько из-за нелепой напыщенности и искусственности истории о крепостном гении кулинарии Апелесе, сколько из-за навязчиво многозначительной манеры поведения главного героя книги — профессора истории, как бы авторского двойника.

Но чем больше я вслушивался в разговоры Константина во время нашей "тюремной" встречи, тем запутанней становилась фигура советского профессора из его трактата. Потому что, как ржавчина сквозь лоснящуюся масляную краску, проступала линия какого-то окончательного одиночества, отделенное™, чуждости не только Западу, где герой-профессор очутился как посланец российской истории, но и физиологическая чуждость по отношению к самой России, советской, конечно, России. Его "тоска по родине" — это болезнь, рак, чума, проказа, патологическое состояние не только потому, что эта самая ностальгия поглощает все его остальные чувства, мысли и поступки, а потому что непонятно, есть ли у него вообще родина? И в этом смысле его ностальгия — мания, шизофрения, помешанность на чем-то таком, чего не существует, но одновременно она и центр всех его мыслей. И как человек, лишенный какого-либо центра, лишенный быта и образа жизни, ежедневного распорядка, он начинает винить окружающих в отсутствии того, чего у него самого нет за душой. Этот профессор с пародийной фамилией Похлебкин, исследующий биографию крепостного кулинара, в отличие от героя своих изысканий, лишен барина; он раб без господина, без царя в голове, без барина в крепостной душе. У его Апелеса хоть было по чему тосковать: по курной избе и плетям, по какому-то устоявшемуся, хоть и крепостному быту. Советский же Похлебкин, которому некуда возвращаться, страдает, следовательно, не столько от ностальгии, не столько от тоски по родине, сколько по отсутствию этой тоски, по отсутствию той, пусть болезненной, но цельности, которая была у крепостного повара Апелеса. Полный самоотвращения, он придумывает поводы для отвращения вне себя. С угрюмой презрительной усмешкой он рассуждает о пошлом материализме и мещанской сущности западной цивилизации, и в то же время его раздражает всякая неполадка в хорошо отлаженной машине бытового комфорта; он бесится от английской преувеличенной вежливости и сдержанности в отношениях друг с другом, и в то же время он выходит из себя, когда его любовница, переводчица при ООН, пытается с ним объяснится: в его глазах она становится чуть ли не нимфоманкой, своей душевной настырностью разрушающей его хрупкий интимный внутренний мир.