Страница 83 из 93
Евгения опустила голову и вздохнула:
— Не знаю… Он об этом не пишет…
— И тебя это не волнует?
— Ну, что ты говоришь! — произнесла Евгения приглушенным и чуть обиженным голосом. — Я непрестанно об этом думаю и думаю и не вижу впереди ничего хорошего, и терзаюсь… И в конце концов сама не понимаю, что со мною творится!
— А он знает о твоих переживаниях? Ты ему написала об этом?
— Нет, как можно! Я не хочу, чтоб он знал… И мне вообще трудно переписываться с ним, трудно отвечать, я ощущаю все время страшную неловкость…
Рославлева внимательно посмотрела на нее и неожиданно» улыбнулась:
— Ты не обидишься, милая Эжени, если я выскажу одно предположение?
— Какое же?
— В твоем чувстве к нему, мне кажется, больше жалости; сострадания, чем любви…
Щеки Евгении зарумянились, она хотела что-то возразить.
Рославлева приложила к ее губам свою руку, мягко продолжила:
— Подожди, подожди! Сначала разберемся… Денис Васильевич очень милый, остроумный, тебе приятно с ним, тебе нравятся его стихи, его поклонение… Все это так. Но, скажи, пожалуйста, кого и когда затрудняла переписка с возлюбленным? Пушкинская Татьяна, полюбив Евгения, решается даже писать ему первой… Да и переживания твои, прости меня, не создают впечатления об истинной любви и страсти! Ты приняла за любовь, милая Эжени, близкое к ней чувство, но это еще не любовь…
Евгения, охватив руками голову, сидела молча. Она лишь явственно различала в своем отношении к Денису Васильевичу какие-то изменения. Тогда, летом, ее словно опьянила его пламенная страсть, и в те бездумные, чудные, счастливые дни она и засыпала и просыпалась с мыслями о нем, и он был для нее самым дорогим человеком на земле. А потом, после первых осенних размолвок, она стала все чаще думать о нем с той подсознательной критической оценкой, которая знаменует обычно начало разочарования. Впрочем, этого процесса Евгения не могла еще точно определить, ибо слишком памятны были дурманные летние вечера и не остыл на губах жар его поцелуев, а потому мучительное свое состояние она готова была считать следствием каких-то иных, непонятных ей причин.
Слова подруги вызывали невольный протест, согласиться с ними Евгения не хотела, а вместе с тем и доводы для возражения не находились. Она только тихо спросила:
— И как же, по-твоему, мне следует поступить?
— Проверь себя, милочка, — ответила Рославлева, — и если увидишь, что я немножко права…
— Расстаться?
— Может быть… Это, во всяком случае, от тебя будет зависеть, и это не худший исход вашего романа.
— Нет! — взволнованно отозвалась Евгения. — Нет, этого я не смогу сделать. Он сам летом говорил о том, а я не захотела, а сейчас сяду и напишу, что не люблю его, что напрасно его завлекала и чтоб он забыл обо мне…
На глазах Евгении опять заблестели слезы. Рославлева поспешила успокоить:
— Зачем же такие крайности, милая Эжени? Ты вполне можешь сохранить знакомство и дружбу с ним…
— Нет, я знаю его лучше, чем ты… Ему нужна моя любовь, а не дружба!
— Не забудь, однако, что он, несомненно, сам тоже ищет выхода из тяжелого положения и если не имеет в виду ничего иного, то, возможно, будет теперь настолько благоразумен, что предпочтет дружеские отношения полному разрыву… Ты попробуй осторожно намекнуть в письме на это!
Евгения попробовала, и, как известно, ее предложение о дружбе было Денисом Васильевичем отвергнуто самым решительным образом.
Что же Евгении оставалось делать? «Любовь подобна жизни, которая, раз утраченная, не возвращается более», — эта фраза из его письма сжимала грудь. Он догадывался, что наступила пора охлаждения, догадывался и страдал! Евгения не могла быть жестокой. Она смешала правду и неправду, ответив, что никакого обмана с ее стороны не было и относится она к нему по-прежнему.
Дни шли. Весна сменила зиму. Письма из Москвы приходили прелестные, и она читала их с удовольствием, а слова признания, высказанные в них, почти не трогали. Евгения убеждалась, что любви в сердце ее было, пожалуй, меньше, чем жалости. Но от этого было не легче, а тяжелей. Сознание, что она, не разобравшись как следует в себе, уверила его в своей любви, и увлекла, и все поведение ее явилось, таким образом, причиной его нравственных мук, породило у Евгении чувство виновности перед ним, и это чувство все обострялось по мере того, как все ощутительней становилось охлаждение к нему. Испытывая угрызения совести, Евгения старалась, как могла, загладить свою виновность и отвечала на его письма хотя сдержанно, но неизменно тепло и ласково. Вот источник, питавший угасавшие надежды Дениса Васильевича!
К концу мая он снова приехал в Пензу. Евгения встретила его приветливо, была мила и нежна, сделала все, чтоб он не заметил начавшегося охлаждения. «Прием, который вы тогда мне оказали, наполнил меня вновь счастьем и восторгом», — писал он ей позднее. Однако заблуждение не могло продолжаться вечно.
Губернатор Панчулидзев сочетал в себе жестокость царского сатрапа с любовью к музыке, держал большой оркестр, составленный из крепостных, и часто давал у себя концерты для избранной публики. Будучи однажды на таком концерте, Денис Васильевич заметил, как в антракте Евгения и Рославлева, с которой давно был знаком, уединились в гостиной с каким-то неизвестным молодым человеком и ведут с ним оживленный, видимо интересный обеим, разговор.
Денис Васильевич почувствовал легкий укол ревности. Он стоял в дверях с губернатором и, когда, наконец, девицы под руку с неизвестным вышли из гостиной, спросил Панчулидзева как бы между прочим:
— А кто таков молодец, фланирующий с вашей племянницей, любезный Александр Алексеевич? Я, кажется, впервые его вижу…
Панчулидзев повел длинным носом в указанную сторону и, слегка поморщась, пояснил:
— Служащий моей канцелярии. Выслан сюда недавно из Москвы под строгий надзор за пагубное свободомыслие и пение пасквильных песен… Признаюсь, не понимаю: старинного дворянского рода, прекрасно воспитанный, богатый молодой человек — и вдруг этакая непозволительность!
— А позвольте полюбопытствовать об имени и фамилии?
— Огарев Николай Платонович.
Антракт кончился. Беседа с губернатором прервалась. Но после концерта Евгения и Рославлева своего кавалера Денису Васильевичу представили.
Огарев был роста выше среднего, широк в плечах, с неправильными, но приятными чертами лица и густыми, вьющимися каштановыми волосами. Большие серые задумчивые глаза и добрая улыбка свидетельствовали о мягком и податливом характере. Денису Васильевичу он понравился. Чем-то неприметно Огарев напоминал брата Базиля, и не столько некоторым сходством внешних черт, сколько добровольным избранием опасной жизненной дороги. Базиль тоже был хорошо образован, богат, красив и, вместо того, чтоб полно пользоваться этими щедрыми дарами жизни, предпочел заниматься политикой… И вот теперь расплачивается каторгой!
Денис Васильевич, как и прежде, а может быть, и больше, чем прежде, считал революционные замыслы химерами, но бескорыстное служение идее, пусть даже, по его мнению, ошибочной, внушало всегда уважение. И он, пожав руку Огарева, обменялся с ним несколькими фразами вполне доброжелательно.
Однако, провожая домой Евгению, не удержался от ревнивых намеков:
— О чем же вы, если не секрет, с Николаем Платоновичем столь любезно и приятно беседовали?
— Он занимательно говорил о своих наблюдениях, сделанных в губернаторской канцелярии, — ответила она, — а мы с Мари не во всем соглашались и спорили, хотя с Николаем Платоновичем спорить не так легко… Он собеседник очень интересный и умный!
Денис Васильевич саркастически усмехнулся:
— Еще бы! Я заметил это уже по вашим красноречивым взорам, обращенным к нему…
Евгения весело рассмеялась и сказала по-французски:
— Не ревнуйте! Огарев безумно влюблен в Мари, и она мне созналась, что ответила взаимностью…
Вот оно что! Он сразу почувствовал душевное облегчение, и ему захотелось сказать что-нибудь необыкновенно хорошее про Мари и Огарева, но он не успел этого сделать. Евгения заметила: