Страница 82 из 93
В высших сферах не могли, разумеется, мириться с подобными признаками все возраставшей популярности Ермолова и давно искали случая скомпрометировать чем-нибудь отставного проконсула в глазах его приверженцев.
Император Николай, будучи в Москве после польского восстания, принял Ермолова с необычайным радушием и в знак особого благоволения пригласил к обеду. Но за столом, когда разговор коснулся некоторых мятежных польских генералов и все осуждали их и ожидалось, что Ермолов тоже присоединится к этому мнению, заявив себя, таким образом, сторонником крутых мер, принимаемых царем против поляков, Алексей Петрович произнес:
— А я думаю, господа, что они поступили как благородные граждане…
Николай, услышав эти слова, вспыхнул и, неприлично возвысив голос, сказал:
— Не забудь, однако ж, Алексей Петрович, что эти любезные тебе граждане вскоре станут жителями Сибири…
— Никто их при этом, конечно, не убедит, — спокойно ответил Ермолов, — что милосердием государя они не будут возвращены оттуда…
Николай был обезоружен. И, переведя разговор на другую тему, несколько раз намекнул, что был бы рад видеть вновь Ермолова на службе. Алексей Петрович промолчал.
А через некоторое время Ермолова посетил военный министр граф Чернышев и от имени царя в самом почтительном тоне предложил занять место председателя в генерал-аудиториате.
Ермолов быстро раскусил, в чем дело. Генерал-аудиториат утверждал приговоры судов над военнослужащими. Ермолов решительно предложение отверг:
— Передайте государю, что единственным для меня утешением была привязанность войска, я не приму должности, которая бы возлагала на меня обязанности палача…[61].
Рассказывал Алексей Петрович о царских происках и о многом другом брату Денису так занимательно, что тот однажды посоветовал:
— Вам бы, право, следовало записывать рассказы ваши.
— А зачем? Кто же их публиковать осмелится?
— Так-то оно так, да ведь надо же и в нетленном виде что-нибудь для будущего сохранить…
— Ну, в этом я вполне на тебя полагаюсь, — с обычной усмешкой отозвался Ермолов. — Ты, я знаю, давно всякие, цензурой не допускаемые, любопытные истории в заветные тетради записываешь, думаю, и для моих рассказов местечко там найдешь!
— С вашего позволения, почтеннейший брат, — вставил Денис Васильевич, — и, признаюсь, с большим удовольствием!
Заветные тетради, о которых упомянул Ермолов, существовали на самом деле. Они находились под ключом, тщательно от всех оберегались. Вписывались туда в форме набросков, заметок или анекдотов такие случаи и происшествия, в которых с резкой беспощадностью обличались царственные особы и высшее начальство. Меткие и острые авторские характеристики дорисовывали неприглядные портреты.
Император Александр представлялся как «Агамемнон новейших времен, коего подозрительный и завистливый характер немало всем известен». Цесаревич Константин Павлович, ненавидевший, «подобно младшим братьям своим, умственных занятий», выглядел как полное ничтожество, трус и дурак. Император Николай, по его описанию, имел «мрачный характер и был большей частью крайне злопамятен», он «вовсе не сочувствовал людям способным и бескорыстным», всегда был готов на подлый обман, а к тому же этот «змей», коему некоторые приписывали мужество, совершенно был лишен его. Со слов своего друга Денис Васильевич записал, что 14 декабря 1825 года у Николая все время «душа была в пятках». А летом 1831 года, когда на Сенной площади в Петербурге произошло народное возмущение, царь укрылся в Петергофе и, дрожа от страха, «прислушивался, не раздаются ли выстрелы со стороны Петербурга», вместо того чтоб быть в столице, как «поступил бы всякий мало-мальски мужественный человек». Он прибыл в Петербург «лишь на второй день, когда уже все начинало успокаиваться». Явно осуждается в записках поведение Николая накануне казни главнейших заговорщиков 14 декабря и жестокое отношение к сосланным декабристам; царь даже «не изъявил согласия на просьбу графини Канкриной, ходатайствовавшей об отправлении в Сибирь лекаря для пользования сосланного больного брата ее Артамона Муравьева».
Денис Васильевич знал, какой опасности он подвергается, делая подобные записки, и все же не оставлял их, а для этого, может быть, требовалась не меньшая отважность, чем в самых смелых партизанских налетах.
Необходимо кстати сказать, что в военных сочинениях Дениса Давыдова, которые к тому времени лишь частично были опубликованы, а в большинстве находились в рукописях, описываются очень многие военные деятели. Такие выдающиеся из них, как Суворов, Кутузов, Багратион, Кульнев, Раевский, обрисовываются полнокровно, кистью влюбленного в них вдохновенного художника. Бездарных же ревнителей шагистики, особенно тех, которые еще здравствовали, автор изображал с помощью сатирической характеристики. Он перед ними галантно расшаркивается, как бы смягчая удар тут же спущенной ядовитой стрелы сарказма.
Так, например, он пишет:
«Генерал Беннигсен был известен блистательными кабинетными способностями, редким бескорыстием и вполне геройскою неустрашимостью», а через несколько строк добавляет, что «он был одарен малою предприимчивостью, доходившей в нем иногда до чрезмерной робости», а к тому же «был подвержен падучей болезни, которая проявлялась в то время, когда ему следовало бы наиболее обнаружить умственные способности и деятельность».
«Генерал Эссен… в своем кабинете простирал свою распорядительность до самой изящной аккуратности. Эссен не был лишен замечательного ума и решительности, но правила, которыми он руководствовался, были иногда более пагубны для своих, чем вредны для противника».
«Генерал Седморацкий… обнаруживал большое хладнокровие при встрече с неприятелем, которого он еще никогда не видывал».
«Князь Дмитрий Владимирович Голицын есть в полном смысле благородный и доблестный русский вельможа», а в конце того же абзаца сообщает, что этот русский вельможа, став московским губернатором, «весьма мало знакомый с русским языком, принимая городские сословия, держит часто речи, написанные на полурусском и говоренные им на четверть-русском наречии».
Алексей Петрович Ермолов, которому прочитывались все рукописи, помогал не только полезными сведениями, но и в некоторой степени способствовал своими обычно язвительными замечаниями созданию оригинального и порой замысловатого стиля Давыдовской прозы.
Племянница пензенского губернатора Панчулидзова, бойкая, умная, веселая и пикантная брюнетка Мария Львовна Рославлева, была задушевной подругой Евгении Золотаревой. Заметив, что с некоторых пор Евгения как будто загрустила и стала избегать общественных увеселений, Мария Львовна вызвала подругу на откровенное объяснение. И Евгения в конце концов со слезами на глазах призналась:
— J'aime un homme marie…(Я люблю женатого человека… — франц.). Ты знаешь, о ком я говорю…
Рославлева посмотрела на нее почти с испугом и воскликнула:
— О, e'est Ires malheureux! (О, это большое несчастье! — франц.). Я не спрашиваю о его чувствах, они написаны на его лице, но ведь у него большая семья… Я не представляю… Вы говорили о возможности развода?
Евгения отрицательно покачала головой. Рославлева удивленно развела руками:
— В таком случае, прости, ma chere, я отказываюсь тебя понимать… Чтобы ты всегда такая серьезная, умная и вдруг… Какое невероятное легкомыслие! — И, немного помолчав, как бы рассуждая с собою, сказала: — А интересно знать, что же думает делать он?
— Поверь, Мари, ему не легче, чем мне, — прошептал» Евгения.
— Я не об этом… Он тебе пишет?
— Да. Я получила из Москвы два письма. Страстный язык, каким он выражается…
Рославлева с досадливой гримаской на лице остановила подругу:
— £ela пе pent pas lirer я consequence! (Из этого ничего еще не следует! — франц.). Он поэт, ma chere, я не сомневаюсь ни в страстности, ни в красоте его выражений… Но тебе, надеюсь, ясно, что он должен или оставить тебя в покое, или найти способ узаконить ваши отношения? В этом смысле я и спрашиваю… Каковы его дальнейшие намерения?
61
Ответ Ермолова записан дословно Д. Давыдовым в его записках.