Страница 21 из 62
– Так что молите-с бога, сударыня, что сохранили зрение, и перестаньте реветь. Это не способствует заживлению. Никуда ваш супруг от вас не денется, его уже вторую неделю не могут согнать со двора.
– Да уж, цыганочка, сидит, – поддакивали сестры. – Так и сидит, ровно прибитый, и не ест ничего, только воду тянет, почернел уж весь еще больше! Вот она – любовь цыганская, прямо страсти смотреть!
– Какие страсти? Как не ест ничего?! Ради бога, дайте ему, заставьте... – волновалась Настя. Встав с неудобной койки, она подходила к окну, украдкой, из-за края занавески выглядывала во двор. Отшатывалась, видя сидящего у забора мужа, падала на койку и заливалась слезами.
А ночью, во сне, Насте раз за разом виделось, что она снова бежит, спотыкаясь, в грозовых отблесках по пустой дороге, скатывается, обдирая ладони и колени, в темную щель оврага, откуда слышатся крики, ругань и удары, пробивается сквозь разъяренную, потную толпу казаков, падает на лежащего ничком мужа, кричит, захлебываясь, задыхаясь: «Не бейте, не трогайте, Христа ради!» Потом вдруг все обрывалось, Настя вскакивала на койке и сквозь слезы видела перед собой освещенное свечой лицо ночной сестры:
– Да не кричи ты, цыганочка, не кричи, не бьет уж его никто... Ложись, спи, Христос с тобой... Все прошло, все кончилось давно.
Но минули две недели, и Настя уже не могла больше оставаться в больнице, и Андрей Силантьич объявил, что завтра она может с божьей помощью убираться к своему цыгану, и Варька передала сестрам взамен безнадежно испорченной одежды, в которой Настю привезли, новую юбку и кофту, и нужно было, хоть через силу, выходить к людям. Настя вышла – ранним утром, шатаясь от слабости в ногах, жадно вдыхая свежий, еще не пропыленный воздух. И увидела цыган, молча вставших с земли при ее появлении. В больничный двор набились все, даже дети, даже старики, – не хватало только лошадей с собаками да старого медведя. Настя увидела Варьку, осунувшуюся, с темными кругами у глаз, которая смотрела на нее пристально, без улыбки. Черный платок сильно старил ее. «Значит, Мотька умер...» – подумала Настя. А больше ничего подумать не успела, потому что перед ней, словно из-под земли, вырос Илья.
– Ой... – прошептала она, машинально поднося ладонь к лицу. Но Илья поймал ее за запястье, насильно отвел руку, оглядел жену с головы до ног, задержал отяжелевший взгляд на шрамах – и, прежде чем Настя поняла, что он хочет делать, опустился на колени.
– Илья!!! – всполошилась она. Отчаянно закружилась голова, Настя зашарила рукой рядом с собой в поисках опоры, неловко схватилась за перила крыльца. – Илья, бог с тобой, ты с ума сошел! Встань, люди смотрят!
– Пусть смотрят, – глухо сказал он, не поднимая головы. – Они знают. Все наши знают. И бог. Настька, клянусь тебе, больше ни одной... Лошади чужой – ни одной. Пусть меня небо разобьет, если вру. Вот так...
– Хорошо... Ладно... Встань только... – прошептала она, еще не понимая его слов и умирая от стыда за то, что муж прилюдно стоит перед ней на коленях, а цыгане молчат, будто так и надо. – Ну, поднимись же ты, проклятый, не позорь меня... Да что с тобой, я же живая, и ты у меня живой, что еще надо-то? Илья... Ну, все, все, вставай, пойдем, я уже видеть эти стены не могу...
Илья встал. Отошел в сторону – и к Насте бросились цыганки, разом засмеялись, загомонили, затормошили, и ни одна не ахнула, не скривилась, взглянув на ее лицо, не щелкнула сочувственно языком. И Настя подумала: может, еще ничего? Не так уж страшно? А последней к ней протолкалась старая Стеха, сразу, без обиняков, взяла ее морщинистой, горячей рукой за подбородок, повернула к солнцу и заявила:
– Ну, с этим я что-нибудь да сделаю. Совсем, конечно, не сведу, но и сверкать так не будут. Что они знают, доктора-то эти... Им бы только людей живых резать!
В тот же день табор тронулся в путь. Уже близилась осень, и пора было возвращаться зимовать на давно обжитое место, под Смоленск. За кибитками резво бежал косяк откормившихся, сытых лошадей, в которых нельзя было узнать тех полудохлых, заморенных непосильной работой кляч с выступающими гармонью ребрами, которых цыгане за гроши скупали в деревнях. В Смоленске их уже ждали знакомые перекупщики, кочевое лето обещало принести немалый барыш. В прорехи полога на бричке струились горячие лучи света. Настя, стосковавшись по солнцу, подставляла им лицо, слушала скрип колес, неспешные разговоры цыган, ржание лошадей, все эти звуки, ставшие ей такими привычными за летние месяцы. Думала о том, что теперь все позади, что Илья жив и снова с ней, идет рядом с лошадьми, ругается на норовистую левую. И больше никогда, ни разу в жизни ей не придется бродить ночью, в темноте, возле гаснущих углей, зажимать ладонью стучащее сердце, стискивать зубы от выматывающей душу тревоги, молиться, и ждать, и готовиться к самому страшному, непоправимому, к которому все равно не приготовишься, как ни старайся. Все это прошло и не повторится больше: в том, что Илья сдержит свое слово, данное перед всем табором, Настя не сомневалась. За это стоило заплатить красотой, а стало быть, и жалеть не о чем. Она и не пожалеет.
На ночь остановились на обрывистом, меловом берегу Дона. Распрягли лошадей, поставили палатки, женщины ушли в станицу, а к Насте в шатер заглянула старая Стеха, вся обвешанная сухими пучками трав.
– Так, моя раскрасавица, сейчас мы над тобой постараемся. Ничего, Бог даст, получше будет... Варька, эй! Лей воду в котел, ставь на огонь! И вот этот корешок разотри мне...
Подошедшая Варька молча взяла скукоженный черный корень, принялась растирать его в медной миске, а Настя озадаченно подумала: почему Варька снова здесь, возле шатра брата, словно и не выходила замуж? Место вдовы было в палатке родителей мужа; там, среди Мотькиной родни, Варька должна была оставаться до смерти или, по крайней мере, до нового замужества, а тут...
Спросить об этом Варьку она решилась только вечером, когда Стеха, закончив прикладывать свои припарки, ушла и они вдвоем начали готовить ужин. На Настин осторожный вопрос Варька скупо усмехнулась краем губ.
– Так ты не знаешь еще? Пока ты в больнице лежала, меня Прасковья, свекровь, прямо поедом без соли ела. Ну, что я Мотьку тогда не уволокла из оврага. И скрипела, и скрипела с утра до ночи: как смогла мужа бросить, как его не привезла, не схоронила по-людски, как совести хватило покойника в овраге оставить, как собаку... Я два дня слушала, жалко все-таки было ее, мать... А на третий молчком узел связала и к Илье в палатку перебралась. Ох, крику было, шуму – на весь табор! Прасковья прибежала, честила меня, честила, как только не называла! Слава богу, Илья вышел и сказал: Мотька мне братом был, но и сестру обижать не дам, вы мне за нее золотом не платили, а приданое не маленькое взяли. Так оставляйте его себе, а Варьку не трогайте, будет жить при мне, как прежде.
– И они согласились?! – не поверила Настя.
– А то... Покричали, поругались и успокоились. Жадность, видать, пересилила.
– Ну и хорошо, – торопливо сказала Настя, касаясь ее руки. – Мне с тобой во сто раз легче. Вот приедем в Смоленск, заживем опять как люди, в доме, на земле, а там...
– А я ведь уеду, пхэнори,[23] – вдруг сказала Варька, глядя через плечо Насти в затягивающуюся туманом степь. Настя всплеснула руками:
– Куда?!
– В Москву. – Варька помолчала. Не оглядываясь, спросила: – Ну, что ты так на меня смотришь? Меня Митро еще весной просил остаться, говорил – Яков Васильич примет, голосов-то хороших мало. Поеду хоть на зиму, денег заработаю, а к ростепелям, дай бог, вернусь к вам. Опять в кочевье тронемся.
– Илья знает? – тихо спросила Настя. Она старалась не показать своего огорчения, но Варька все равно заметила и положила сухую, растрескавшуюся ладонь на ее руку.
– Нет, не знает. Потом скажу. Пошумит и отпустит, куда денется. Он ведь тоже понимает, что мне там лучше... – Варька снова умолкла. Молчала и Настя. Она настолько погрузилась в беспокойные мысли о том, как же она будет теперь в таборе без сестры мужа, без ее надежной руки, без ее готовности всегда прийти на помощь, что даже вздрогнула, когда Варька заговорила снова:
23
Сестра.