Страница 20 из 62
– Жива пока. – Варька шумно высморкалась в тряпку. – Лицо вот ей располосовали здорово. Ну, там ребра еще, нутро отбили... Ведь, если бы не она, тебя бы точно там рядом с Мотькой бросить пришлось. Она на себя много приняла, лежала на тебе, закрывала... Ты что, не помнишь ничего?
– Нет... – Илья отвел глаза, словно в том, что он потерял тогда, в овраге, сознание, было что-то постыдное. Украдкой осмотрелся. С изумлением увидел, что табор почти пуст: лишь собаки лежали под кибитками да несколько старух, нахохлившись, как вороны, сидели у шатров. Куда-то делась даже горластая ребятня, и среди палаток стояла непривычная тишина.
– Варька, а... наши все где?
– В больнице, где ж еще... Ждут, когда Настька очнется.
– А к ней можно?
– Не, там доктор сердитый, кричит, не пускает... Эй, ты куда?! Илья! Стой! Упадешь по дороге, меня Стеха убьет! Она строго-настрого велела, чтобы не вставал, и тряпку прикладывать... Да куда же ты верхом, безголовый?! Да меня-то подожди!
Но чубарый жеребец, которого Илья даже не потрудился заседлать, уже пылил по дороге к городу. Варька вскочила, подхватила юбку и помчалась следом.
Во дворе больницы – желтого, облезлого здания на окраине Новочеркасска – сидели и лежали таборные цыгане. Курили трубки, негромко разговаривали, передавали друг другу фляги с водой. Иногда то одна, то другая женщина лениво вставала и уходила за дощатую ограду, чтобы поприставать немного к проходящим мимо обывателям: вечером, хочешь не хочешь, нужно было кормить семью. Вдалеке торчали несколько зевак: горожанам было любопытно, с какой стати целый табор расселся в больничном дворе и четвертые сутки отлучается только на ночь. Иногда через двор пробегала озабоченная сестра в сером переднике, и цыганки, вскочив, гуртом кидались к ней:
– Ну что, брильянтовая, аметистовая, раззолоченная, что?! Как там наша?
– Да ничего! – сердито отмахивалась сестра. – Налетели, вороны! Не опамятовалась еще! Вечером доктор приедет, все скажет!
Когда за оградой раздался дробный, приближающийся топот копыт, цыгане встревоженно загудели, встали и на всякий случай постягивали шапки, уверенные, что явилось какое-то начальство. Калитка была открыта, и когда в нее на взмыленном жеребце карьером влетел запыленный до самых глаз Илья, его даже не сразу узнали. А узнав, восторженно заголосили:
– О, Смоляко! Глядите – Смоляко!
– А утром еще телом недвижным лежал, хоть в гроб клади!
– И семь пуль заговоренных его не возьмут! Стеха, гляди, а?!
– Ну, гляжу. Чего хорошего-то? – Старая Стеха не спеша подошла к Илье, спрыгнувшему с жеребца и тут же прислонившемуся к забору. – Чаво, ты в своем уме аль нет? Я из-за тебя четвертую ночь толком не сплю, а ты все мои мученья на ветер пускаешь?! Ну чего ты верхом взгромоздился-то? Куда тебя нелегкая понесла?!
– Как Настя, Стеха? – хрипло спросил Илья. Отчаянно болело все тело, но по лицам цыган он видел: непоправимого еще не произошло.
– Как, как... Не в себе пока. Вот, доктора ждем. Да ты ложись, дурная голова, что ты, Настьке поможешь, что ли, если будешь тут посредь двора пугалом торчать? Эй, чаялэ,[22] дайте ему подушку какую не то...
– Обойдусь. – Илья сел на землю, обхватив колени руками. Потом, покосившись по сторонам, все-таки лег. Голова болела, кружилась, подступала тошнота, перед зажмуренными глазами плавали расходящиеся зеленые пятна, и, когда Стеха, ворча под нос, сунула ему под голову свернутую подушку, он не стал спорить.
Через полчаса прибежала запыхавшаяся, растрепанная Варька, которая сначала долго кричала на растянувшегося на траве Илью, потом уговаривала его вернуться в табор, потом плакала, потом снова ругалась, призывая в помощь всех святых, потом поняла, что брат ее не слушает, села в пыль и с новой силой залилась слезами. Старая Стеха начала уговаривать ее, а Илья даже не поднял головы. Варькины причитания доносились до него словно сквозь пуховую перину, он почти не понимал того, что говорит сестра, потому что в голове, заглушая Варькины вопли, тяжелым маятником билось одно: Настя... Настя... Настя...
К вечеру приехал худой, вихрастый, морщинистый, похожий на студента-перестарка доктор, отмахнулся от насевших на него цыганок, как от мух, и быстро убежал внутрь здания. Женщины разочарованно вернулись на насиженные места.
– Все равно ничего не скажет, дух нечистый... надо уходить, ромалэ. Завтра опять придем. Варька, ты идешь? Илья, вставай!
– Идите, – не двигаясь, сказал Илья. – Я тут останусь.
– Ты что, дурной! Выгонят же все равно!
– Пусть попробуют.
– Стеха, скажи ему! – взмолилась было Варька, но старуха только покачала головой и сунула в рот чубук изогнутой трубки.
– А... Нет ума рожёного, не будет и ученого. Оставь его, девочка, идем.
– Нет уж, я тогда тоже останусь, – сквозь зубы сказала Варька и решительно уселась рядом с братом.
Час спустя, уже в сумерках, несколько сестер под командованием надсадно кашляющего старика-сторожа в самом деле попытались было выставить их, но Илья даже глаз не открыл, а Варька подняла такой крик, объясняя, что у нее там «безо всяких чувствий» лежит сестра и что она шагу с этого двора не сделает, хоть ее убей, что отступился даже сторож:
– А бог с ими, нехай сидять... Не то всех больных перевозбудять, мне же от Андрея Силантьича и влетить...
Ночь брат и сестра провели без разговоров. Варька сидела безмолвной статуей, обняв колени и положив на них голову в съехавшем на затылок черном платке; то дремала, то, вздрогнув, обводила взглядом пустой, залитый лунным светом больничный двор, вздыхала и снова роняла голову на колени. Илья не спал, смотрел в фиолетовое, исчерченное ветвями ветел, полное звезд небо, морщился от ноющей боли во всем теле. Спокойно, без сожаления думал о том, что если Настька выживет – шагу он больше не сделает к чужим лошадям. Никогда. Пусть это даже будут чистокровные золотые донские, пусть это будут ахалтекинки, пусть вороные кабардинки, пусть знаменитая орловская порода, без всякого пригляда, без привязи и без сторожей, – гори они все... Никогда, господи, слышишь, думал Илья, глядя на далекие, холодно мерцающие звезды до рези в глазах. Вытяни только Настьку мне, оставь мне ее...
Уже на рассвете, когда Млечный Путь таял в зеленеющем небе, ломота в костях немного утихла и Илья задремал. И проснулся через час, зашипев от резкой боли в плече, за которое его трясла Варька.
– Илья! Проснись! Сестра выходила! Опомнилась Настька! Дэвла, спасибо! Спасибо, дэвлалэ! Ой, надо в церкву бечь, самую толстую свечу ставить!
Варька умчалась. Илья сел на сырой от росы земле, превозмогая боль, потянулся, посмотрел на мутные окна больницы. Вспомнил о своих ночных мыслях, усмехнувшись, подумал: выходит, сторговались все-таки с боженькой. Согласился, старый пень, но и цену хорошую взял...
Сердитый доктор выпустил Настю из больницы только через десять дней. Цыгане по-прежнему заглядывали на больничный двор, где к ним уже привыкли. Илья все так же не уходил оттуда даже на ночь, спал на Варькиной рогоже, почти ничего не ел, тянул воду из корчаги, принесенной сердобольными сестрами. Если через двор перебегал доктор, Илья вскакивал и, стараясь приноровиться к его подпрыгивающему аллюру, шел следом и упрашивал:
– Ваша милость, Андрей Силантьич, ну вы ж сами говорили, что ей лучше... Ну, пустите хоть перевидаться, ну сколько ж можно, ну вот бога за вас с утра до ночи молить буду...
– Нужны мне твои молитвы, вор лошадный! – отбривал его доктор. – Когда можно будет – тогда и пущу, а сейчас вон отсюда! И что за прилипчивая порода, никак невозможно отвязаться...
– Тем и живы, – сквозь зубы говорил Илья, зло смотрел вслед удаляющейся докторской спине и медленно возвращался на прежнее место. Он не знал, что Настя, которая, едва придя в себя, потребовала зеркало, сама умоляла доктора не допускать к ней мужа и цыган, смертельно боясь предстать перед Ильей изуродованной, страшной, без тени прошлой красоты, которую уже было не вернуть ничем. Два шрама, длинных, глубоких, располосовали левую щеку от края брови почти до шеи, и Андрей Силантьич, ворча, говорил, что ей еще невероятно повезло: немного в сторону, и она осталась бы без глаза.
22
Девки.