Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 28 из 41



— Тогда докторскую зарублю, и никогда ты не станешь зятем министра. И сгниешь в этих авгиевых конюшнях с нечистотами из чужих немытых голов. Непричесанные мысли. Ха-ха. Философы — это говорящие жопы... Один яд от них... Книжный развал станет тебе, несчастному, бетонным саркофагом... Так ты не пойдешь за топливом?! — Фарафонов мстительно поднял голос. — А вот посмотрим, как не пойдешь, — Фарафонов низко склонил под столом коротко стриженную седую голову с плешкой, похожей на тонзурку, долго, кряхтя, копошился там, волочил кожаный саквояж, бренчал пряжками; морщинистый худой затылок с глубокой ручьевинкой, похожей на ложку для надевания туфлей, крепко побагровел от натока крови. — Ещё пожалеешь, — задышливо пробурчал он и, выпрямившись, брякнул о стол бутылкой приднестровского коньяка "Белый аист". — Вот добрый напиток, который приносит в дом девочек и мальчиков...

— По капелюшке? — снял очки и призажмурился. — Вот по такусенькой. Пашенька, душевед ты мой, тебе каждый день надо принимать по мензурке, чтобы сравняться со всем человечеством. И только тогда поймешь, что есть женщина! Что надо носить её на руках, и быть ей верным Россинантом, и целовать её пяточки, потому что в сущности женщина во всю жизнь — малое дитя. И пусть ездит на тебе, пусть...

Фарафонов отлил в бокал, посмотрел на свет, поболтал коньяк особенным движением гурмана, застарелого интеллигента-алкоголика, погрел в ладонях, отпил чуток, побулькал, пожамкал питье зубами, словно бы то был кусманчик мяса, и, защемив глаза, — проглотил... О! Фарафонов крепкий на хмельное человек, ему бы стать разведчиком, шпионом на три державы, заключить негласный союз со всеми сексотами мира, и он бы перепил всех, выведав необходимые родному народу секреты. Мне казалось порою, что он и к этой службе когда-то невидимо приникал, а может и нынче привязан напрочно, ибо не вылезал из-за бугра, бродил там по семьям старинных белогвардейцев и ни разу не засветился, ни в чем дурном не был замечен; и вот после двух бутылок "советского шампанского" он всё еще не посетил нужник, но был щедр на неиссякаемые лучезарные улыбки и приветливые слова.

Он ещё какое-то время посидел, зажмурив глаза и покачивая головою, как китайская фарфоровая кукла; его седые волосы отливали голубоватым серебром. Потом прокашлялся и задушевно запел:

— Артиллеристы! Сталин дал приказ!..

Пришлось и мне поддержать тенорком. Но вся песня зачином и кончилась; не хватало пороха потянуть её, не было еще того должного накала в груди, когда сердце стопорится от внутреннего душевного напряга и надо немедленно дать ему слабину, выплеснуться в крике. Как бы осадку в горле давал звук, не доставало ему напора, который обычно, когда поется легко, накатывает из брюшины, словно бы там и хранится до времени вся певческая сила...

— Кто-то песенки поет, а кто-то девочек гуляет... Надо осадить коньячком. Худо, Паша, что ты не пьешь. И потому никогда не станешь академиком. Не пьешь и не знаешь анекдотов, не умеешь шестерить и дарить презенты. А как без этого? Ну, как завоевать женское сердце? Да никак... И вот сидишь в хрущебке, как хромой сыч, которому надрали хвостягу. Хочешь, я тебя познакомлю с куколкой? Кандидат твоего профиля, есть квартира, машина и дача. Сорокалетняя женщина без недостатков, будет носить тебя на руках. Ученая дама и замужем, главное, не была. Справишься?

— Боюсь, не потяну... Это страшные женщины, кто до сорока не был замужем... Мне бы, Фарафонов, девушку лет тридцати, чтобы детей могла нарожать. Губастую, глазастую, грудастую... Ну, как ты не можешь понять? Чтобы без всякого выпендрёжа: дом, муж, дети... Зачем бабе науки? Чтобы натирать на заднице мозоли? Науки бабу только портят; выжимают соки, страсти, красоту, надежды, а взамен всучивают лишь груду ненужных бумаженций, которые скоро иструхнут в архиве, одиночество, тоску и ненависть ко всем... Мне бы простую, пусть бы и доярку иль ремонтерку, что ходит по путям с ломом и кувалдой... Чтобы без плесени внутри, без истерик. Хватит с меня подобных феминисток плоскогрудых, которые кичатся своей свободой. Или того хуже; трясут своими надутыми сиськами по телевизору и призывают власти русских баб стерилизовать, чтобы не рожали... Может, ты мне Плохову предлагаешь? Есть такой кастрированный пудель, который, надоедливо тявкая, отчего-то называет себя женщиной...

Я выплеснул наболевшее с какой-то неожиданной тоскою; может и винцо, которое я привечал крайне редко, разжижило меня, и душа дала течь. Фарафонов вдруг проникся моим состоянием и сказал участливо, как тяжело больному:



— Ну не скажи, старичок... У той всё на месте... Титьки по пуду, работать не буду. И неужели ты думаешь, что я своему другу всучу бросовый товар?.. Ну ладно! Не хочешь, поищем ещё в моем справочном отделе... Только ты не расстраивайся, здоровье дороже... Тебе сколько лет? Ага, тебе пятьдесят. Старый конь борозды, конечно, не испортит, но и глубоко не вспашет. Рожай, дорогой, плодись. Стране нужны богатыри! — Фарафонов говорил мелко, причмокивая, словно бы слизывал с губ остатки коньяка. — У меня и такая есть на примете; молодая, боевая, но скромница, коса до пояса, молится и хочет в монастырь... Правда, с восточной кровью... О тебе всякие ходят слухи. Как ты насчет крови? — Фарафонов неожиданно протрезвел, глянул зорко, испытующе, словно перед этим не он выпил две бутыли "шампани".

— А что, разве есть бескровные? Так те резиновые, надувные... Маде ин Америка... Они, Фарафонов, не по мне, — слукавил я, будто не понял намек гостя.

— В ней что-то библейское, ноги, как две родосские мраморные колонны, но без прожилок, волос — водопад, глаза, как два фарфоровых блюдца из Гжели...

— Голубые что ли? — невольно загорелся я. — И неужель голубые?.. Ты, Фарафонов, никому не верь, что болтают про меня. Я другой, я хороший... Я люблю всех женщин мира, только бы они меня любили... С востока голубь прилетел, и волхвы пришли оттуда, и солнце там просыпается. И мы, русские, оттуда же... Это что-то да значит, Фарафонов?.. Восток — дело тонкое, мистическое. А кровь — душа человека. Ты говоришь, она православная, в монастырь хочет? Так сватай, и нынче же! Я с закрытыми глазами, обеими руками — только за! Фарафонов! Ты мой друг! А что болтают про меня — не верь! — кричал я в запале, а голова моя кружилась, как в глубоком свежем хмеле, который я однажды испытал в юности; будто лечу, и земля, голубея, отодвигается от меня невозвратно и совсем не страшно... Господи, да неужели было и такое?

— Ну, не всё сразу. Охолонь, Хромушин... Хочешь анекдот? Послали старую черепаху за водкой. И час её нет, и другой. Стали ругать, на чем свет стоит. А черепаха выглянула из-за угла и говорит: "Если будете возникать, вообще не пойду..."

Я, грустный обычно человек, внезапно истерически рассмеялся; хохотун в меня влез и не хотел покидать. Аж в груди заболело; и я стал синеть. Это, конечно, шампанское, настоенное на конской моче, давало о себе знать, и вся дурь, что хоронилась во мне, вдруг полезла прочь...

— Юрий Константинович! — закричал я восторженно, любя этого капризного, ужасно самолюбивого человека с головою гамадрила. — Вам давно пора в академики! Эти бездарные сухари, эти чванливые недотыкомки, купившие честь и славу за тридцать сребренников, они недостойны даже вашего ногтя...

Фарафонов недоуменно, но мягко, по-отечески снисходительно посмотрел на меня. Его носик пипочкой покраснел еще пуще.