Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 31 из 32



И ведь как в воду глядел!

Шофер вдруг озадаченно ругнулся. Глянул на спидометр.

— Скорость вроде правильно держу… Обгонять никого не обгонял… Чего махает? — И стал тормозить.

Толсто одетый, очень нарядный в белых своих нарукавниках, кожаной куртке, ослепительно белой каске, стоял на обочине милиционер и с неспешной властностью помахивал жезлом с красным кружком. Чуть поодаль как бы подремывал его мотоцикл с коляской, из которой торчала суставчатая антенна рации.

Испуганный и встревоженный, парень добыл из ящичка кипу бумажек, выпрыгнул наружу.

Чашкин остался ждать, замирая от самых дурных предчувствий.

«Ведь говорил же тебе! — со злостью укорял себя. — Не радуйся раньше времени! „Час езды остался!“ Как же! Дадут они тебе „час“! Мог бы и попривыкнуть бы…» — так напрасно корил и ругательски ругал Чашкин Чашкина, будто кто-то из них был нрав, а кто-то виноват.

С лицом, совершенно потерянным и опечаленным, парень влез в кабину. Тронул вперед.

— Ай, как нехорошо-то все! Ай, как недобро! Чашкин даже боялся спрашивать.

Через полминуты справившись с огорчением, шофер сказал:

— Они иногородние-то машины все заворачивают! В объезд Москвы! Я же забыл совсем: они там этого… все еще хоронют… Ай, как нехорошо! Я этому-то объяснил — дак мне до первого поста ехать, там машину оставить, а самому в Москву пеши! А как же я его-то тащить оттуда буду? Ой, недобро как все!

Зарулив на площадку возле застекленной, вознесенной над шоссе будкой ГАИ, парень опять перебрал в руках кипу своих бумажек, выскочил наружу.

Чашкин подождал немного, однако вскорости сообразил, что сидеть ему здесь — только время тратить. Потихонечку вылез, сполз со ступеньки и поковылял на другую сторону шоссе, ужасно опасаясь, что привлечет к себе милицейское внимание.

И только тогда, когда ушел настолько далеко, что и будки не стало видно, принялся махать проезжающим машинам.

Но и машин было мало, и народ тут ездил очень сам собой озабоченный. Мимо Чашкина они проезжали, как мимо пустого места.

Кое-как наладился Чашкин идти и пошел своим ходом.

Сильно ослабел он за последнюю ночь. Его водило из стороны в сторону, ноги в коленях проваливались.

Но он все-таки шел, как мог, поскольку никакого другого выхода у него не было.

Теперь, когда слышался из-за спины голос мотора, он останавливался и оборачивался. У него новое появилось занятие: смотреть в лица водителей.

Лица у всех были одинаковые — с тухлыми глазами, с нарочитой миной озабоченности, деловитости, спешки.

«Зараза!» — говорил он вслед каждой машине и продолжал путь.

Он решил умереть, но дойти.

Наконец одна из машин, ходко несшаяся, непомерно широкая и низко посаженная, визгнула тормозами и, пробежав по инерции много вперед, остановилась. Затем задним ходом, бесшумно и быстро подплыла к Чашкину.

Этакие машины Чашкин видел только по телевизору — когда встречают-провожают иноземных почетных гостей.

Он оробел.

— Ну залезай же! — Из-за опущенного стекла передней двери с насмешливым интересом глядел на пего молодой человек, совсем молодой, лет двадцати пяти.

Чашкин увидел, что задняя дверца уже распахнута. Он полез, как в мышеловку, опасаясь подвоха.

Здесь было просторно, как в комнате. Ему отложили какой-то стульчик. Он уселся.

— Куды едем? — весело спросил сидящий впереди. Он был не то чтобы пьян, а как бы устойчиво, давно и надолго пьяноват. Ну, как бывает во время долго текущей свадьбы.



— Новая деревня… — ответил Чашкин, все еще робея. — Тут недалече, сказывали.

— Недалече… сказывали… Какая прелесть! Правда, прелесть. Боря?

— Мда! — с отвращением сказал тот, что сидел сзади от Чашкина.

— Стасик! — раздался из дальнего угла капризный голос. — Зачем ты его посадил? Она стесняется при посторонних!

Тут же из того же угла донеслось девичье хихиканье. Чашкин мельком глянул: девчонка сидела на коленях у белолицего в кудряшечках парня, похожего на жирного пупсика.

— У тебя же все равно ничего не получится! — со смехом сказал сидящий впереди. — А меня интересует. Велика ли скорбь в народе — интересует. Стоит ли слезный стон на Руси великой — интересует. Что бают в народе? А? Отец?..

— Чо бают? — с усилием сказал Чашкин. — Ничо не бают.

Девчонка залилась вдруг мелким, шепотливым смешком. Пупсик спешно и уговаривающе стал бубнить ей что-то на ушко.

— Ничего не бают! — повторил Чашкин почти сердито. Не нравилось ему здесь.

— Слышишь, Гарик? Ничо не бают!

— Отстань! — прокряхтел пупсик со смехом. — Я тут чего-то такого интересного нашел!

— Боря! А ты — слышишь? — обратился тогда впереди сидящий к соседу Чашкина. — Ты вторые сутки не просыхаешь… от слез… а в народе тем временем «ничего не бают»! Неужели правда, отец? — обратился он опять к Чашкину.

— Говорят! — сказал Чашкин, почти обозлившись. — «Измена!» — вот что говорят.

— Как-как-как?! — Стасик аж зашелся от восторга. — «Измена!» У-у-ух! Сегодня же папашке расскажу. И… хватит папашку кондрашка! — Он счастливо рассмеялся.

В дальнем углу опять зашебуршились, задышали, запыхтели.

— Ты бы высадил его, Стасик! — сказал Боря. — От него ногами пахнет.

— И правда — попросил Чашкин, — высадил бы… Воняет у вас тут.

— Ух ты, гегемон гегемоныч! — удивился Стасик. — Ладно. Иди в свою Новую деревню! Она тут недалече, сказывали…

— Ура! — одышливым шепотом провозгласил из угла пупсик.

— Гарик! Неужели?! — На Чашкина они уже не смотрели. — Теперь, как честный человек, ты обязан взять ее в жены! Правда. Боря? Мы свидетели!

Сделал шоферу вялый жест. Машина стала тормозить.

Боря молча открыл дверцу. Чашкин с облегчением вылез наружу. Машина тронулась, и он плюнул ей вслед.

И вдруг опять — с отчаянием и страхом — увидел: плевок окрашен в красное.

Утро разошлось уже вовсю. Голубые промоины чудились то там, то здесь в сером, слепом небе.

Белесое, мутное око солнца с усилием пробивалось сквозь чадную пелену, и когда ему удавалось пробиться, все вокруг заливал безжалостный, леденящий свет, наводящий и тоску, и холод на сердце.

Казалось, что без всякой приязни, даже с осуждением глядит солнце на эту разоренную землю, спешно и плохо прибранную серым снежком, на эти разливанные реки дегтярной, жирно сияющей грязи вместо проселков, на замусоренные эти усадьбы, на дымящиеся свалки, кольцом обступившие Город — дрянно выстроенное скопище дрянных коробок, меж которыми, утренняя, уже началась тараканья беготня автомобилей и где суетливо поспешающие, люди уже начали торить муравьиные свои стежки на тонком белом снегу.

…В этот час в центре Москвы, в старинном доме, фасад которого во множестве изукрашен был красно-черными полотнищами, тряпицами, еловыми гирляндами и еще чем-то, долженствующим наводить скорбь на людей, — в старинном знаменитом доме царила в этот час негромкая деловитая суета: гудели пылесосы, и женщины под присмотром молчаливых людей невнятного возраста и вида чистили ковровые дорожки и полы, вениками сметали осыпавшуюся хвою и вялые лепестки от венков… сновали туда-сюда какие-то организационно озабоченные личности с черно-красными повязками на рукавах… в комнате, отведенной под караулку, солдатики, шепотом подсмеиваясь друг над другом, оживленно рубали из жестяных плошек пшенную кашу с тушенкой, запивая компотом, которого по случаю знаменательного события было хоть залейся, сорокалитровая фляга, и это само по себе не могло не вызывать оживления у девятнадцатилетних мальчишек… где-то из-за колонн, в распахнутую, должно быть, дверь слышно было, как звонят телефоны и чей-то голос что-то негромко кому-то перечисляет… И тут же все на том же скошенном возвышении продолжал возлежать, уже вовсе став за эти дни невзрачным и малоприметным. Некто в черном костюме, и выражение важности, которое было отчетливо на его лице в первые дни церемонии, уже сменилось выражением чуть озадаченным и чуть обиженным. Но на него, пожалуй, уже и не обращали тут внимания. Все были заняты делом.