Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 32



Он чувствовал себя зверем, которого травят, и в нем работал инстинкт зверя. Широкой улицей он пренебрег — свернул в первый же проулок, совершенно непроезжий, буераками бегущий вдоль реки. Сообразил: если и догоняют, то на машине или на мотоцикле…

Лоскутные огородики пошли, каждый обнесен подобием заборчика — из дощечек, из проволоки, из спинок кроватей… Чашкин прилежно и охотно перелезал через каждую из оградок, каждый раз преисполняясь все более крепнущим чувством безопасности. Эти оградки были между ним, Чашкиным, и догоняющими его.

За огородами, как он и думал, распахнулся вдруг необъятный мрак полей!

Дорога чернела среди скупо присыпанных снегом пространств.

Чашкин упрямо по дороге не пошел. Ударил прямиком в поля — по раскисшей пахоте, на каждом шагу оскальзываясь, чувствуя с каждым шагом, как тяжелеют ноги от налипающей глины.

«Ох вы, милые!» — подумал он мимолетом о ногах своих, ноженьках, искалеченных, сплошь избитых. Они как будто и вовсе забыли болеть.

Вскоре он догадался, что если еще хоть минуту заставит себя бежать, то сердце у него не выдержит, разорвется и он умрет.

Больно разламывало грудь — там, куда угодил ему каблуками тот юноша-гаденыш.

Чашкин перешел на шаг. Оглянулся. Ему стало радостно: никаких даже признаков города не было за спиной. Ни огонечка.

В какую сторону идет, Чашкин не знал. Он чувствовал только, что уходит прочь, и сейчас это было главное. Как можно дальше, прочь!

Серо и мутно-светло было в полях.

Небо — все будто бы в черном, чадном дыму — грозило новым ненастьем. Ветра, однако, не было, и Чашкин, разгоряченный бегом, не чувствовал никакого неуюта среди пасмурных этих раздолий.

Туманно растушеванные, кунами темнели ветлы. В сторонке мрачным средоточием тьмы располагался грозный и мощный лес. Бедно присыпанная снегом земля простиралась вокруг.

Казалось бы совершенно не ко времени, но Чашкин с ознобом непонятного, непривычного и даже неприятного восторга вдруг услышал, как начинает проникать в него эта будто сквозь оловянную дрему глядящая красота.

Жалость и умиление почувствовал он в себе, глядя на эту землю, бедненько живущую под вечно хмурыми небесами, дождями, ветрами. (А впереди ведь была еще и зима — серая, непроглядная, неприглядная!) И эта жалость, и умиление это вдруг скачком возвысились почти до восторга, почти до слез, когда далеко-далеко, увидел он, зажглась в этих сребристых, дремотных потемках живо-живущая золотая искорка костерка!

Там были люди. В его положении лучше было бы избегать людей. Но он не смог удержаться, свернул и пошел на огонь костра.

Веточкой, отломленной от одиноко растущей ветлы, он стал очищать ботинки от лепех глины, налипших при ходьбе, — совсем уж невмоготу стало идти.

Кое-как отчистил, поднялся. Но — должно быть, как-то слишком резко поднялся — ударил его кашель!

Ужасно больно стало в груди от этого кашля. Вконец изнурил его этот кашель. Даже ноги стали дрожать… А когда успокоился и пошел дальше, продолжая держать путь на свет костра, солоно сделалось вдруг во рту.

Он отхаркнул и увидел черный плевок на снегу. Он утер губы кулаком и удивился: кровь!

Бережно присев, стал собирать с земли тощий снежок, глотать. Вроде бы помогло. Он еще раз для проверки плюнул — крови уже не было.

Должно, что-нибудь в горле лопнуло, поставил Чашкин диагноз и на заметно ослабевших ногах продолжил путь.

Через полчаса ходьбы открылось, что костер горит на берегу озерца, дегтярно-черного в серых потемках этой ночи. Возле костра — палатка, и там медленно передвигаются какие-то люди.

Пройдя еще минут пятнадцать, приблизившись совсем, Чашкин остановился. Нужно было составить представление, что за люди это, не грозит ли какой-нибудь новой каверзой знакомство с ними.

Он смотрел минут десять, но так ничего и не понял.

Люди эти пребывали в иском вялом постоянном шевелении. Вставали, пересаживались, отходили в сторону, вновь возвращались, садились.

Чашкина забирал холод, да и тошнехонько ему было после давешнего кашля. Он решился. Хоть погреюсь, сказал он себе.

— Доброго здоровьичка, люди добрые! — бодро, но и старчески-робко произнес он, вступая в свет от костра. — Дозвольте у тепла вашего погреться малость?

Один сидевший на коряге ближе всех к огню, чуть-чуть пододвинулся, бегло и без особого интереса глянув в лицо Чашкину.

С опаской в душе обнаружил тут Чашкин, что люди эти — сплошь молодняк и все сплошь патлатые. У двоих так волосы и вовсе собраны были сзади в девчоночьи хвостики.



Что-то такое он слышал в телевизоре про этих волосатых и оробел не на шутку.

Но они как бы и не замечали его. Сидели каждый сам по себе, каждый словно бы в растерянную думу погружен. Глядели в огонь.

Двое какими-то странными, нервными, но будто бы и сонными движениями кружили поодаль от костра, то возникая в его свете, то — вновь пропадая. Казалось, что они маются чем-то, неизбывной какой-то тоской.

Чашкин услышал рядом какое-то бормотание. Справа от него, не сразу им замеченный, сидел паренек. Раскачивался и повторял темные для Чашкина слова: «…хари-кришна, кришна-рама…»

Чашкин достал свой кусок батона, отломил кусок, протянул сидящему рядом. Тот взял, тут же поднял с земли прутик, насадил кусок и сунул в огонь.

Чашкин заметил взгляд, обращенный к нему с той стороны костра. Еще раз отломил и показал тому, как глухонемому: «Будешь?» Тот поднялся, взял.

Чашкин оглянулся на молящегося. Тот все раскачивался и никуда не смотрел.

Оставшийся кусок Чашкин разломил надвое. Подождал, когда появится кто-нибудь из тех, кто колесил возле костра, и показал ему хлеб. Тот глянул взглядом непонимающим, продолжил свое кружение.

— Шоссе, которое на Москву, в какой стороне? — спросил Чашкин у сидящего рядом.

Тот промолчал, будто и не слышал. Потом, когда Чашкин уже и не надеялся на ответ, сказал:

— Там! — показал рукой. — Километра три.

Чуть слышным ветерком потянуло от озера. Чашкин чуть не задохнулся от тошнотворного, гнилостного запаха.

— Чем это воняет так? — спросил он в беспокойстве.

— Воняет? — медленно удивился сосед. — А-а… комбинат. Там. Труба. Сбрасывают…

— Чего ж вы такое место себе выбрали? — не удержался от вопроса Чашкин.

— Место? — опять удивился тот, потом подумал и сказал: — Красиво.

Вынул из огня слегка обуглившийся хлеб, стал есть, присвистывая от жара, но не жадно. Вдруг заплакал младенец.

Чашкин в изумлении оглянулся. «Померещилось?!»

Нет. Младенец плакал в палатке. Потом оттуда раздался успокаивающий голос женщины, и младенец умолк.

Сосед, насторожившийся было, вновь принялся за хлеб.

Доев, он достал папиросу, ловко размял ее, высыпал табак на ладонь. Умело сдвинул цилиндрик папиросной бумаги с гильзы. (Чашкин глядел как зачарованный.) Из спичечного коробка подсыпал какого-то порошка в табак, перемешал и вновь начинил гильзу.

Закурив и жадно затянувшись пару раз, протянул папиросу Чашкину.

— Нет, нет! Я не курю! — поспешно соврал Чашкин, тотчас с изумлением подумав, что за эти дни он и вправду ни разу даже не помыслил о куреве.

Парень еще разок затянулся и отдал папиросу на другую сторону костра.

Мечтательная улыбка забродила на его губах. Чашкин встревожился.

— Пойду я… — Он поднялся.

Один из кусков хлеба, которые все еще держал в руках, положил на корягу. «Младенцу», — подумал он и пошел от костра вдоль по берегу зловонного этого озера, которое слегка дымилось, и какие-то диковинные фигуры проплывали то тут, то там по его поверхности, то появляясь, то исчезая…

«Господи! — с тоской думал он об оставшихся у костра, словно бы заблудившихся в этом мире детишках. — Как в самом-то деле жить им в этом вонючем мире?.. Если я в пятьдесят своих лет торкаюсь, как слепой щенок, не могу ничего понять, и бит и обижен, как только можно, так что же с них-то спрашивать?! Они же дети! А эта вонь, это ведь и есть та самая жизнь, в которой мы вынудили их жить! Но можно ли им жить в таком мире?»