Страница 23 из 63
- Да я уже там был, - усмехнулся сын.
- Ну и что?
- Завернули.
- То есть как это - завернули?
- Очень просто. То есть коленкой, конечно, не поддали. Но сказали, что я неперспективный.
«Вот так! - подумал Литвинов. - Уже неперспективный. Так и проходит жизнь человеческая в том, что непрерывно отваливаются нереализованные возможности. В восемь лет поздно учиться балету, в десять - скрипке, в двенадцать - плаванию. В профессиональном плане, конечно. Если для души, то пожалуйста… Ну, а в сорок? Что еще светит человеку в сорок?»
Проиграв сыну в резвом темпе четыре партии подряд и вдоволь с ним наговорившись, Марат лег спать - завтра работать. Вернулся было мыслями к предстоящему долгожданному полету («Вроде дело с «Окном» идет к концу»), но тут же заснул. Он всегда засыпал быстро. И охотно объяснял, почему: «Понимаете, чистая совесть…» Тюленев, услышав впервые это объяснение, даже допытывался у Белосельского, всерьез это Литвинов говорит или шутит. И утвердился в том, что шутит, лишь после торжественного заявления Петра Александровича: «Неужели Литвинов похож на человека, способного шутить над святыми вещами?!»
Вылетев, Литвинов через несколько секунд после отрыва от бетонки оказался в облаках. Шасси и закрылки убирал уже в слепом полете, не отрывая глаз больше, чем на одну-две секунды, от пилотажных приборов. Включил антиобледенители: «Вроде бы не должно быть льда - температура плюсовая. Но уж вреда от включенных антиобледенителей никакого»… В облаках было тихо, не болтало. Хорошо сбалансированная машина устойчиво держала режим полета.
Когда летишь в редкой, рваной облачности, перед носом самолета беспрестанно мелькают и, облизнув борта, уносятся куда-то назад влажные, серые клочья. Но в плотных облаках - таких, какие окружали в тот день самолет Литвинова, - за остеклением стоит сплошная монотонная масса; даже своя собственная скорость в ней не ощущается: кажется, будто машина зависла неподвижно в этой непроницаемо-серой мгле, и только чуть подрагивающие зеленовато-фосфорные стрелки приборов подтверждают: нет, не висишь на месте, движешься вперед, да еще с приличной скоростью!
Но вот стрелка радиокомпаса, настроенного на дальнюю приводную станцию своего аэродрома, подползла к двумстам семидесяти градусам. Траверз. Пора строить заход на посадку, первый заход по «Окну» в настоящих реальных условиях, тех самых, для которых этот прибор сделан. Дождались наконец!..
Перед вылетом Федя Гренков проявлял некоторую избыточную суетливость, заметив которую, Литвинов спросил:
- Чего это вы сегодня такой?
- Какой это такой, Марат Семенович?
- Ну, подогретый, что ли.
- Еще бы! Самый главный этап! Конечно, мне волнительно.
- Не употребляйте, Федя, пожалуйста, этого дурацкого слова! Такого в русском языке нет. Услышал бы Белосельский, он бы вас съел. Это актерский жаргон. А вы, слава богу, на подмостках, кажется, не блистаете… Полет же у нас с вами сегодня нормальный. Между прочим, и задание в точности такое, какое мы уже раз тридцать делали. Только метеоусловия другие.
Говоря так, Марат несколько кривил душой. Из педагогических соображений. Не хотел, чтобы все, кто готовил машину и приборы к полету и кто готовился к нему сам, делали это с налетом этакой эйфории - блаженно-радужного состояния духа, весьма способствующего тому, чтобы что-то забыть, недосмотреть, не включить.
- Празднования, ликования и битье в барабаны и тимпаны - это все дела послеполетные, - говорил он.
Но, конечно, в глубине души, той самой, которой он, как было сказано, несколько кривил, и у ведущего летчика-испытателя шевелились какие-то плохо поддающиеся полному заглушению эмоции. Что говорить! Через полчаса судьба «Окна», с которым он успел сжиться и в которое вложил немало труда, будет решена окончательно. Да, трудновато, даже перед самим собой трудновато делать вид, что этот полет ничем не особенный. Перед самим собой, пожалуй, еще труднее, чем перед другими.
…Шасси и закрылки выпущены. «Окно» включено. Самолет, судя по приборам, плавно вписывается в «четвертый», последний перед посадкой, разворот. Вот он уже на глиссаде снижения. Сейчас по оживающему экрану станции промелькнут похожие на искорки бегущие черточки, и появится ставшая привычной картинка: золотистая трапеция, изображающая посадочную полосу, видимую с ее торца.
И картинка появилась.
Но, бог ты мой, какая картинка! Золотистые черточки, составлявшие трапецию - если, конечно, возникшую на экране фигуру позволительно было называть трапецией, - не выстраивались, как в предыдущих полетах, в мерцающие четкие прямые, а изгибались, искривлялись, дергались, будто в каком-то странном, экзотическом танце. К тому же вся эта черт знает что вытворяющая отметка не сидела прочно на месте, а плавала - то резкими рывками, то с ленивой неторопливостью - чуть ли не по всему экрану. Хотя самолет шел - Литвинов лишний раз взглянул на пилотажные приборы - строго по прямой.
- Марат Семенович, - спросил с надеждой в голосе Федя Гренков. - Что у вас на экране?
- Наверное, то же, что у вас, - уныло ответил Литвинов. - Как говорится: в вихре вальса все плывет… - И через несколько секунд с несколько вымученным оптимизмом добавил:
- Попробую ее, заразу, как-нибудь осереднять…
И он занялся «осереднением» - пустился в поте лица своего (и не только лица: его рубашка быстро прилипла к взмокшим лопаткам, но летчик этого не замечал) гоняться за непрерывно менявшей свое положение на экране и свои очертания картинкой. Казалось, она сознательно издевается над ним, подмигивает, кривляется… Вспомнились зеркала «комнаты смеха» в парке культуры. Много лет назад Литвинов пришел в парк со своим тогда еще совсем маленьким сыном. Парень, естественно, не желал упустить ни одной из раскрывавшихся перед ним блистательных возможностей. Катались на карусели, на пони, несколько раз ели мороженое, стреляли в тире - все вызывало у мальчика полный восторг. И только войдя в «комнату смеха», он нахмурился и потащил отца к выходу: «Люди не такие некрасивые», - сказал он. Литвинов тогда посмеялся («Не знал я, что ты у нас эстет!»).
А сейчас, глядя на будто нарочно дразнящую его (конечно же, дразнящую!) отметку на экране «Окна», вспомнил «комнату смеха». Но на сей раз поведение подлой отметки задевало отнюдь не эстетические, а значительно более деловые струны его души. Какая уж тут эстетика!..
Самолет успел пройти добрых полпути от разворота до точки посадки, а трапеция на экране (Литвинов по привычке называл это трапецией) не только не успокаивалась, но бесновалась все больше и больше.
«Что же делать? Ведь надо выходить на полосу. На полосу выходить!» - с нарастающей тревогой подумал Марат.
Он упорно пытался осереднять показания прибора (до чего же здорово это удавалось в предыдущих полетах!). И сам видел, что плохо, очень плохо это получается. Но что еще оставалось делать!
Последние доклады Гренкова («Что-то звенящее сегодня у него в голосе. Заело парня… Хотя меня-то разве не заело?»):
- Высота восемьдесят. Скорость двести семьдесят…
- Высота шестьдесят. Скорость двести шестьдесят пять…
- Высота восемьдесят. Скорость двести семьдесят…
И вот на высоте где-то около сорока метров - непривычно низко, со старыми, серийными системами захода при такой низкой облачности садиться и не пытались - самолет вышел из облаков.
- Интересно, где полоса?
Марат почти одновременно сам увидел ее и услышал голос Гренкова:
- Марат Семенович! Полоса слева.
Она действительно была слева. Метрах в пятидесяти. В общем-то, недалеко. Но довернуться на нее уже не получалось. Не хватало высоты - земля в считанных метрах под колесами шасси. Близок локоть, да не укусишь!
- Уходим на второй круг.
Полные обороты двигателям, шасси - на уборку, легкое движение штурвалом на себя - и самолет, будто обрадовавшись возможности удалиться от этой странной буро-зеленой земли, такой не похожей на привычную бетонную полосу, на которую его всегда выводил летчик, охотно нырнул снова в серую влагу облаков.