Страница 2 из 63
Федя Гренков удовлетворенно констатирует:
- Приличный заходик, Марат Семеныч. Более чем!
- Выключить самописцы, - откликается на неделовые разговоры Феди Литвинов.
В наушниках шлемофона пропадает тихое, похожее на комариное, жужжание. Пока оно было, вроде бы, если специально не вслушиваться, не замечалось. А пропало - и сразу это чувствуется. Так нередко бывает в жизни: доходит до сознания не наличие какого-то раздражителя, а его исчезновение.
- Следующий заход, - говорит Литвинов.
Белый остроносый самолет идет, энергично разгоняясь, над взлетно-посадочной полосой. Колеса шасси уползают в свои ниши, захлопываются закрывающие их створки. Машина из неуклюже растопыренной, ощетинившейся - такой она заходит на посадку - снова превращается в гладкую, каплеобразно зализанную, всем своим видом свидетельствующую, что создана она для полета. Самолет поднимает нос и крутой горкой уходит вверх. На высоте ста метров он на мгновение замедляет подъем, - это летчик убрал закрылки, последнее, что нарушало плавность очертаний летящей машины, - и размашистой дугой разворачивается влево».
Новый заход. Уже четвертый или пятый в этом полете.
Когда началась война, Марат Литвинов только-только перешел в девятый класс. Еще накануне все его помыслы и жизненные планы определялись одним словом: каникулы. Марат в компании нескольких одноклассников собирался через недельку-полторы двинуться в турпоход, а пока предавался блаженному ничегонеделанью.
Мать уходила на службу, оставив сыну на столе завтрак: пусть мальчик понежится, очухается немного, а то очень уж он в последнее время перезанимался.
В интересах истины следует заметить, что насчет «перезанимался» мать несколько преувеличивала. Марат учился неплохо, без троек в четверти (отдельные текущие тройки и даже двойки, вскоре исправлявшиеся, не в счет), но чрезмерно тем, что называется грызть гранит науки, свою особу не утруждал.
Уже в школьные годы он не без интереса относился к авиации - читал, что попадалось, про самолеты, летчиков, дальние перелеты. Но не меньше интересовал его и флот (в довоенные годы почти столь же популярный, как авиация), и физика (пик популярности который был еще впереди), и история, особенно петровской и екатерининской эпох, притягательная сила которых дополнительно возрастала благодаря тому, что в школе их проходили лишь вскользь. Во всяком случае, об авиации как основном, главном деле своей жизни юный Литвинов в школьные годы не помышлял. Как, впрочем, не думал в таком плане и ни о чем другом. В раннем детстве его устремления были более конкретными, хотя и весьма быстро преходящими: одна за другой его манили профессии пожарного, лодочника, продавца кондитерского (конечно, кондитерского) магазина, киномеханика… Но в средних классах школы эта конкретность испарилась. Многообразие мира захлестнуло Марата.
Его отец, невысокий лысоватый крепыш (с годами Марат становился все больше похожим на него), был часовщиком, или, как неизменно говорил он сам, часовых дел мастером. К профессии отца Марат относился не то чтобы пренебрежительно - в школе ему уже успели разъяснить, что в нашей стране всякий честный труд уважаем, - но все же с заметно меньшим почтением, чем, скажем, к профессиям шахтера, комбайнера, сталевара, о которых в газетах писали почему-то существенно больше, чем о часовщиках.
Впрочем, однажды отец заставил его задуматься, заметив как бы между прочим, что часовое дело - самое главное.
- Почему? - откровенно удивился Марат.
- А потому, что, если ты что-нибудь потеряешь, можно найти. Или, скажем, поломаешь, так починить. Только время, если упущено, так уж упущено. Часовых дел мастера как раз к времени и приставлены. Помогают людям, чтоб не терять его, между пальцев не пропускать. - И Литвинов-старший, вытянув руку, пошевелили пальцами, чтобы наглядно показать, как именно может протекать через них потерянное время.
Термин «рабочие династии» тогда в ходу не был, но, наверное, Семен Михайлович был бы не прочь, чтобы сын унаследовал его профессию. Однако никогда ни впрямую, ни намеком этой темы в разговорах с Маратом не касался. Может быть, считал: успеется. И посмеивался над женой, исподволь вдохновенно, хотя и без видимого успеха расписывавшей Марату величие и очарование юриспруденции, которой она преданно служила в скромной роли машинистки райсуда. Отец говорил: «Зря стараешься, мать. Придет время, сам на свой вкус все найдет: и невесту, и дело по душе… Ну, а мы с тобой, если он захочет, конечно, поможем, посоветуем…»
Ни помочь, ни посоветовать ему не пришлось. Осенью сорок первого года Семен Михайлович ушел в ополчение. Похоронка на него пришла месяц спустя.
…Школу Марат оканчивал в сибирском городке, куда его с матерью забросила эвакуация. По утрам учился, а вечерами работал, сначала учеником слесаря, а потом слесарем в железнодорожном депо. В гулком, пустом депо было холодно. Холодно даже летом, а зимой со стен вообще изморозь не сходила. Громоздкие паровозные детали казались еще более тяжелыми, чем были на самом деле, из-за постоянного, не отпускающего ни днем, ни ночью чувства если не голода, то неполной сытости. Рабочая карточка Марата и тем более служащая матери отоваривались скупо. Вещей, которые можно было бы загнать на барахолке, в эвакуационной спешке они с собой почти не взяли - обе сибирские зимы Марат пробегал (пробегал в буквальном смысле слова, иначе замерз бы) в старом демисезонном пальтишке, кустарно утепленном заложенными под подкладку газетами: Эти газеты были первым собственным изобретением Марата, узнавшего в школе, что бумага мало теплопроводна.
Когда позже, в последний год войны, на фронте кто-нибудь в присутствии Литвинова проезжался по адресу тыловиков, которые сидят себе в уюте и безопасности, горя не знают да вокруг наших солдатских жен виражи крутят, Марат свирепел:
- Ты что, хлебнул сам-то этого райского житья?.. Ну, и не трепись о том, чего не знаешь… Солдатские жены! С тыловой кормежки дай бог как-нибудь ноги волочить, а не о солдатских женах думать… Нашу летную пятую норму они только в прекрасных снах видят. Да и то вряд ли, потому что понятия не имеют, что это такое есть, пятая норма…
Вернувшись с войны, Литвинов узнал, что далеко не всем в тылу жилось так уж беспросветно трудно. Всякое бывало. Но собственные впечатления всегда сильнее услышанного из чужих уст. Да и исключения, как известно, только подтверждают правила.
Но все это было позднее. А окончив в сорок третьем году школу, Марат неожиданно для самого себя вдруг обнаружил, что никакого другого будущего, кроме службы в авиации, себе не представляет.
Мастер его смены в депо воспринял решение Марата почти как личное оскорбление или, во всяком случае, как измену паровозоремонтному делу, в котором предсказывал Марату большое будущее.
- Просись в железнодорожные войска! - наставлял он Литвинова. - Да и вообще: жди повестки! Чего ты раньше времени в военкомат суешься?
- Там сейчас разнарядка в летную школу есть. А завтра не будет, вот и пошлют неизвестно куда, - отвечал хорошо информированный Марат.
В летную школу он поступил легко: в приемных и врачебно-летных комиссиях, столь трудно проходимых в довоенные (как впрочем, и в послевоенные) годы, прекрасно понимали, что полуголодное житье и учение пополам с работой ни глубине вынесенных из средней школы знаний, ни богатырскому здоровью поступающих особенно способствовать не могли. К тому же война требовала пилотов - потери летного состава боевой авиации были больше, чем едва ли не в любом другом роде войск: если летчик ранен хотя бы настолько, что теряет сознание, - значит, он убит…
С инструктором Марату повезло. Умный, по летным понятиям немолодой, лейтенант Охрименко усмотрел в Литвинове «перспективного» курсанта и всячески старался вложить в него максимум возможного за ускоренный (сильно ускоренный) курс обучения.
- Ты смотри, Литвинов, - говорил он. - Налет в школе ты получишь такой… Слезы, а не налет. Так, постарайся, выжми из него, что только сможешь. Думай больше про полеты. Мысленно проигрывай. Идешь, скажем, по улице и думай: делаю левый вираж… прижимаю нос… ручку влево… ногой помогаю… поддерживаю крен… чуть ручку на себя, чтоб не зарывалась… В общем, летай побольше в уме… И за ребятами смотри, кто как летает, на ус наматывай. Знаешь, не зря говорят: сто чужих посадок посмотришь, считай, одну сам сделал…