Страница 18 из 37
Официантка, ни о чем не спросив его, принесла и поставила перед ним стакан кофе (насчет стакана я не оговорился. Граненые стаканы в ту пору выглядели реквизитом единства страны). Она вернулась, стала рядом с буфетчицей и принялась наблюдать, как вновь пришедший пристает ко мне с фляжкой зеленого напитка.
— Пейте, — настаивал он, касаясь моей руки, — пейте, — хмурил брови и смотрел на меня в упор бесцветными глазами. И в очередной раз, хлебнув из фляги, вдруг осекся, будто отрезвел, а потом заладил: — Вы совсем еще молодой. Вы счастливый молодой человек, вы ничего хорошего в жизни не видели...
Откуда-то из глубины помещения доносилось отдаленное оперное пение с беспредельными верхами. Буфетчица, видевшая, как я напрягаю слух, вытягиваю шею туда, где за стеной должна быть радиоточка, открыла дверь в бытовку — и тут, словно распахнулось окно и на улицу вырвалось прекрасное итальянское пение. Мой сосед на секунду оторопев, оглянулся и умолк. Когда пение кончилось, он спокойно и тепло сказал:
— Вы знаете кто пел? — И сам ответил: — Юсси Бьерлинг. Свед (швед). Он пел для нас Беллини... У них там — он посмотрел в сторону буфета, — у них там какой-нибудь старенький «Филипс» есть. — И, внимательно оглядев столики, встретив непроницаемые лица, добавил: — они эттого ничего не понимаают. — Он высыпал на стол мелочь, встал и громко, чтобы его слышали все, сказал: — Юсси тоже немногго выпивает.
Он направился к выходу. А я только и увидел его спину. Что-то одернуло меня. Я быстро расплатился и поторопился за ним. Но очень скоро в пелене дождя потерял его из виду.
И опять я блуждаю в лабиринте узеньких улиц, словно ищу это второе «н», которому мы долгое время не придавали особого значения... Заглядываю во дворик, напоминающий каменный мешок, и вижу в нем огромный, поблескивающий мощным никелированным бампером, американский «джип». Оглядываю подворотню и недоумеваю: как же он въехал сюда. Выхожу на улицу, меня все еще занимает несоответствие предмета и места, отведенного для него, и тут...
— Простите, — останавливает меня человек, — простите, вы не могли бы одолжить мне тридцать центов, верну их вам при следующей встрече, — говорит он в манере, не роняющей достоинство, и я не могу уловить его акцента.
Высыпаю ему горсть мелочи, в которых сам еще не разобрался. Он благодарит, но не уходит.
— Вы знаете Хейно Баскина? — спрашивает.
— Комика?
— Комиком он был. Теперь у него свой собственный театр... Я ему должен десять крон.
После выпрошенной у меня мелочи сумма выглядит явно преувеличенной.
— Одна беда, когда деньги у меня появляются, они исчезают прежде, чем мне удается найти Хейно. И это портит мне настроение.
Он делает шаг, но теперь останавливаю его я:
— Вы эстонец или русский? — спрашиваю.
— Этого я уже не знаю, — отвечает он.
Я вижу: он хорошо понимает, что его обаяние в этих невероятных ходах его поведения. Может потому, после его ухода мне и в голову не приходит подумать, какова же та сторона его жизни, что скрыта от посторонних... И снова я прячусь от дождя, но на этот раз в ярко освещенной кондитерской на Суур Карья.
— Хеад ису, — говорит мне дама, предварительно спросив разрешения сесть за мой столик.
— И вам приятного аппетита, — желаю я.
— Спасибо, — переходит она на русский. — Я слышала, вы говорите по-эстонски. Но... — она слегка замялась, — но, когда у буфета вы спросили к кофе две ложки сахару, сказали по-немецки «цукер», а по-эстонски надо «сух-кур».
— Если бы я жил не в Москве, в вашем лице я обрел бы прекрасного учителя, — сказал я.
— Как?! Вы живете в Москве и учите эстонский язык?
— У меня в Эстонии много друзей, — сказал я и ничего не сказал о том, что когда-то, очень давно жил в Таллинне.
Как же мало надо человеку, уже на улице думал я, чтобы чувствовать себя комфортно. Эстонцы всегда были вежливы, рассуждаю, но она, эта вежливость, в «наше время» была облачена в холодную броню отчужденности. Теперь же, когда они снова вернулись в «эстонское время», им ничего не мешает. Их больше не сдерживает дух сопротивления... Они могли бы даже экспортировать свою вежливость, приходит мне в голову нелепость, как скандинавы экспортируют свою холодную эстетику во всем, что они предлагают миру...
Ловлю себя на том, что глаза мои не перестают искать: как было «до» и как стало «после». И я не хочу ни с кем делиться этим, ни у кого ничего спрашивать. Честнее улицы никто не расскажет, не покажет. Да и сами люди нигде так не естественны, как на улице. И особенно это проглядывается в поведении простых людей...
Недолго пришлось ждать. Мое доверие к улице было тут же вознаграждено трогательной сценой. В тихом торге цветочного ряда улавливаю родную речь, подхожу, делаю вид, что разглядываю цветы, а сам прислушиваюсь:
— Сколько стоят ваши цветы? — спрашивает пожилая русская женщина.
— Если вы пенсанеерка, пять крон, если не пенсанеерка, восьем крон, — отвечает ей пожилая эстонка.
Еще одно утро, и я как вчера, позавчера выхожу в город, иду куда глаза глядят, и меня снова не оставляет сравнительное начало.
Прохожу мимо ресторана «Нунне Келдер» — «Монашеский подвал», где обычно обедаю, и задаюсь вопросом: смогу ли я у себя дома, в Москве, пообедать в ресторане такого приличного ранга за двадцать пять — тридцать тысяч еще не деноминированных рублей? Прикидываю. Служащий, архитектор по охране памятников получает где-то около двух миллионов, — если, конечно, его зарплату в кронах перевести на наши рубли...
Подхожу к дому Яана, вхожу во двор, вижу под кленом его «жигули», которые он приобрел на ваучеры своей небольшой семьи. И опять задаюсь вопросом: «А где же мой ваучер?» —спрашиваю я себя, — где ваучеры моих друзей, знакомых?» Соотношу все это с тем, что Яан не сможет стать владельцем квартиры. Он был съемщиком у государства, а теперь — у частного лица, а у других моих друзей, у которых есть стабильное приватизированное жилье (кстати, за те же ваучеры), проблемы с гражданством, то есть, они не граждане Эстонии. Мысленно еще раз навещаю тех, кого уже успел навестить за эти дни. И в первую очередь Славу Титова.
В то самое «наше время» Слава преподавал астрономию в мореходке — я до сих пор подозреваю — это звезды подсказали ему, что он родился писателем. И он стал им. И вот, наслышавшись о бедах наших в Эстонии, я готов был броситься в его объятия с чувством вины за все, что с ними произошло. Но каково же было мое удовлетворение, когда нашел его семью в скромном благополучии, в котором жили и живут люди интеллигентной профессии. У меня и сейчас стучат в висках его слова: «Эстония живет пока относительно неплохо. А главное, эстонцы оказались мудрее и приняли наше положение. Отношение простых людей к нам нормальное, а правительства — понятнее...»
К Вирве Кипле, моему другу, в прошлом ученице известного московского режиссера Ильи Яковлевича Судакова, я шел с легким сердцем. И не обманулся. Она встретила меня со словами:
— Теперь я учу русских эстонскому языку, — сказала она так, как если бы сообщила, что получила новую роль...
Я побывал еще у одного друга, большого оригинала, у Юры Терентьева, капитана дальнего плавания. Последний раз, когда мы с ним виделись, он вел «мастер-класс» с молодыми штурманами. Теперь же ему это заменяет — и с успехом — общение с компьютерами. Он освоил электронную почту и со страстью неофита каждый день переписывается с сыном, живущим в Соединенных Штатах...
Дождь ненадолго прекратился, и мне уже не хочется думать обо всем этом. Может поэтому, при новой встрече с Яаном я пожаловался ему совсем на другое, сказал, все утро ищу одно из тех интимных и уютных заведений, которые эстонцы долго еще сохраняли, но так и не нашел.
Я имел ввиду те самые многочисленные кафе, провинциальный уют которых задержался здесь лет на сорок по сравнению с другой Северной Европой и которые в свое время пленили нас — всех тех, кому хоть раз довелось побывать в Эстонии. И еще сказал Яану, что центр Таллинна, став респектабельным, потерял прежнее обаяние. Опустел.