Страница 73 из 80
— Когда легче, дитятко, а когда и нет. Теперешним господам-то нешто мы в ножки не кланяемся? Правду-то нам как подачку какую дают. Дадут, да и похваляются: вот я мужичкам как порадел! И люби их мужички за это! Покажи-ка, что, мол, я тебя любить не хочу, так бед-то оберешься!
— А все теперь лучше, легче…
— Да пусть лучше, дитятко, пусть…, я ведь старуха мученая-перемученная: с позябла-то сердца ничем уж кручинушки не смоешь!
. . . . .
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Дальнейшее пребывание в обители
В один прекраснейший осенний вечер я, побродив довольно между могилами монастырского кладбища, расположился на отдых и, по своему обыкновению, предался различным головоломным размышлениям.
Размышления в последнее время начали действовать на меня крайне болезненно.
Чем далее, тем мои мыслительные способности все более и более притуплялись. Если я начинал о чем-либо раздумывать, в голове моей, вместо последовательных мыслей, тотчас же образовывался некий, если смею так выразиться, моток запутаннейших нитей, и нити эти, при первом к ним прикосновении, обрывались так, что я не возмогал их связывать никакими узелками.
Если же я, невзирая на такие бесплодные результаты, продолжал упрямствовать, голова моя начинала вся ныть, болеть и кружиться, тяжелое уныние овладевало моею душою, а мучительная истома — плотию.
В вышепомянутый прекраснейший осенний вечер я, как и всегда, пришед в такое печальное состояние духа и тела, начал вздыхать, потягиваться, опустил пылающую голову в прохладную густую траву, покрывающую могилы, и долгое время бесцельно блуждал взорами в окружающем меня пространстве.
Прямо предо мною возвышался мавзолей, украшенный громадным сердцем, пронзенным не менее громадных размеров стрелою, и я машинально начал разбирать следующую поблескивавшую надпись на нем:
ЗДЕСЬ ПОКОИТСЯ СТРАННИЦЫ ПРАХ.
ЕЕ ПОРАЗИЛ ГОРЕСТНЫЙ ВЗМАХ!
ПОГИБЛА ОТ ВЗРЫВА ПИСТОЛЕТА,
ОТ РУКИ АТАМАНА И ПОЭТА!
Равнодушно перечитывая этот краткий, но исполненный трагизма перечень событий в житии странницы, я равнодушно задавал себе вопросы, кто такая была эта «странница», равнодушно представлял себе "горестный взмах" и "взрыв пистолета" и равнодушно рисовал в воображенье образ "атамана и поэта", увековечившего себя столь злосчастным поступком.
Но мало-помалу взмахи, пистолеты, странницы, золотые буквы, вечернее небо, атаманы и поэты, каменные изваяния, зелень трав и кустарников, все это начало путаться, мешаться, растягиваться бесконечными вереницами, сжиматься в шары и круги, снова разметываться во все стороны… и я забылся.
Не могу определить, долго ли я находился в этом забытьи, когда вдруг меня разбудил какой-то тихий, трудный, беззвучный кашель.
Первым чувствованием моим, как благосклонный читатель, пробегающий эти строки, может себе представить, была тревога.
Быстро подняв голову и снова поспешно скрыв ее в траве, я притаил дыхание и с биющимся сердцем прислушался, озираясь во все стороны сквозь колеблющуюся сеть могильных былий.
Прямо против меня, у подножия мавзолея «странницы», сидела черная фигура, встревожившая меня своим кашлем.
Я как бы еще зрю ее пред своими очами.
Багряные лучи заходящего светила ярко ударяли на мавзолей, и на желтом, иссохшем, изможденном лице сидящей монахини отчетливо обозначалась каждая морщинка. Совершенно потухшие глаза безжизненно, бесцельно, тупо устремлены были в пространство, костлявые бессильные руки сложены на коленях, темные, как полуистлевший пергамент, губы по временам тихо шевелились. Ничего гласящего о жизни не было в ней, и никакое самое художественное олицетворение смерти не могло более устрашить смертного, чем это, заживо отшедшее от мира и всех его радостей и печалей, наслаждений и мук, существо. Никогда застывший бездыханный мертвец, лежащий в гробе, готовый на погребение, не поражал меня так глубоко и болезненно, как эта дышащая, живая жена, беззвучно шептавшая привычные, затверженные молитвы. То была ужасная, способная навести трепет на неустрашимейшего, могила.
Толчок в мое левое плечо и дребезжащее восклицание "господи помилуй!" над моею головою заставили меня откатиться в сторону от могильного холма, из-за коего я производил свои наблюдения.
Великопострижная, коей приближения я, всецело отдавшийся созерцанию в другую сторону, не заметил, споткнулась за мою бренную оболочку, совершенно скрытую, так сказать, потонувшую в густой, высокой могильной траве.
— Господи спаси и помилуй! — повторила она, поспешно и многократно осеняя себя крестным знамением. — Да воскреснет бог и расточатся врази его… и да бежат от лица его…
Вся ее малорослая скелетообразная фигура, окутанная черными монашескими одеяниями и покрывалами, выражала крайнее недоуменье и великий испуг. Лихорадочно блестевшие очи были неподвижно устремлены на место, где я лежал.
Сообразив, что убежище мое открыто, и желая по возможности если не предупредить, то по крайней мере смягчить необходимо долженствующее произойти следствие, я поднялся.
— Кто ты? откуда ты? чего ты здесь прячешься? Подойди ближе! Подходи, подходи! Говори! говори!
И, произнося вышеприведенные вопрошания и повеления задыхающимся шепотом, она быстро подступила ко мне и крохотными костлявыми перстами вцепилась в мои одежды.
Я в кратких словах тщился объяснить ей, кто я, откуда и каким образом сюда попал, но она порывисто прерывала мои объяснения бесчисленными, не идущими, или только косвенно идущими к делу выпытываниями.
— Где родители? — шептала она. — Как зовут? Сестры есть? Братья есть? Давно мать померла? Какой болезнию? Когда отец Михаил дожидает преосвященного владыку? Оплакивал покойную супругу? Приданое назад взяли? А девочка здорова? В мать или в отца?
И при каждом моем ответе она быстро закрывала и открывала очи, быстро сжимала и отверзала уста свои и порывисто, глубоко вздыхала, уподобляясь изнемогающему от мучительной жажды и жадно схватывающему капли росы, случайно падающие и освежающие его пересохшие губы.
Я не без неудовольствия отражал частый град ее вопрошаний наивозможно краткими ответами, стараясь улучить благоприятный для моего удаления миг, как внезапно одно из этих ее вопрошаний заставило меня вострепетать, приковало к месту и исполнило пламенным желаньем продолжать елико возможно далее разговор с получившею неожиданный интерес собеседницей.
Она помянула драгоценных мне Настю и Софрония!
— Вы ее видели? — воскликнул я с неудержимым порывом горести и надежды.
— Видела… Так она все там? Не постригается? Не хочет?
— Где видели? Когда видели?
— Говорят: опять бежать хотела. Может, убежала? А его-то куда? В каторгу? Правда, что в каторгу?
— Кто сказал? Где она? Где он? — восклицал я, чувствуя, что мысли мои мутятся от страстного, но бесполезного стремленья обрести какое-нибудь сведение, поймать какую-нибудь путеводящую нить в этой бездне, извергающей потоки отрывистых вопрошаний. — Где она? Где он?
— А много украл-то он? С чудотворной иконы все каменья отыскались?
— Где он? Где она? — повторял я в безумном отчаянии.
Если бы я, растерзав это существо, мог вырвать из него то, что жаждал узнать, то мню, что в тогдашнем моем состоянии духа я бы не усомнился совершить подобное злодеяние.
— Мать Мартирия! — произнес за мною беззвучно, но выразительно укоряющий голос, — мать Мартирия!
Я быстро обернулся и увидал черную фигуру, сидевшую перед тем у мавзолея «странницы» и так поразившую меня своим видом.
Но в эту минуту она потеряла для меня всякое значенье, не возбуждала ни удивления, ни страха, и если я обратил пытливые взоры иа ее изможденный лик, то с единою целию, с единым упованием, не добьюсь ли я от нее, чего не возмог добиться от беседовавшей со мною матери Мартирии, то есть не уловлю ли какого-нибудь, хотя бы отрывочного сведения о драгоценных моему сердцу людях.