Страница 52 из 67
Долгое время доподлинно не было известно, правда ли, что убийца отрубил ему голову, или это был слух, создание народной фантазии. Чтобы узнать, так ли, ученые, вскрывая гробницу Тимура, вскрыли и гробницу Улугбека.
Волнующая была минута: вокруг, обнажив головы, столпились ученые — русские и узбеки. Когда в немой тишине подняли крышку гроба и все увидели отрубленную голову с перебитыми шейными позвонками, многие отвернулись, чтобы смахнуть с глаз невольно выступившие слезы: в это мгновение все остро почувствовали живую связь настоящего с прошлым.
При вскрытии гробницы Улугбека, кстати говоря, присутствовал Алексей Козловский, подробно мне все рассказавший. Именно в этот день окончательно созрел у него замысел оперы «Улугбек», он засел за нее, и премьера состоялась в Ташкенте еще в дни войны.
«Счастливый день! Закончена постройка медресе! И сын вернулся…» — так начинается одна из лучших арий Улугбека. Примирение с сыном наполняет сердце Улугбека радостью, однако мы, сидящие на спектакле, знаем, что раскаянье сына лицемерный ход, что назавтра он станет отцеубийцей, и светлая, мажорная музыка этой арии для нас окрашивается глубочайшим трагизмом.
7 мая. Бухара.
Шоссе проходит по густонаселенному району. Всюду «голосующие». Если бы ты знала, как легко, едучи в машине, стать равнодушным! На хороших участках едем со скоростью сто десять — сто двадцать километров, но попадались и разбитые участки, где делали всего дваддцать-тридцать километров. Значит, чтобы успеть до вечера в Бухару, надо спешить, а тут голосуют…
У них свои дела: на базар, с базара привезти домой продукты, съездить в гости, может, и на свидание… А эта «Волга» — пес ее возьми! — проносится мимо, и едущим плевать на тебя! Поднял руку, а они мимо! И ведь машина-то пустая!.. Сколько нелестных слов небось несется нам вслед.
Но ведь, может быть, на самом деле нужда, несчастье: ребенок заболел, надо съездить за доктором… Мало ли что! Да и любовь: не попадешь вовремя — вся жизнь пойдет иначе!
Старик в пестром халате поднял руку.
— Арип! Ну хоть старика возьмем!
Берем, старик молчит, надулся, не в своей тарелке — видит, что чужие: едет, так и не сказал — куда и зачем. Довозим, высаживаем, к нам устремляется целая толпа, удираем, Арип ворчит:
— Машину надо беречь. При полной нагрузке через два-три дня начнут лопаться баллоны. Нам далеко, где им понять?
И уже перед нами город Навои…
Из глубины веков звучит голос поэта, в невзгодах подбадривает тебя… Но когда ты счастлив такой удачной, такой полной и разнообразной поездкой, как эта, и попадаешь в нынешний Навои, по сути дела, в новый город («Поедете мимо Навои — не поленитесь свернуть с шоссе, не пожалеете», — напутствовали меня в Ташкенте), тогда на язык приходят совсем другие его строки:
Действительно, есть чем восхититься: в городе — кварталы новых, разноцветных, великолепных домов. Построенные в современном стиле — синие, красные, желтые, зеленые (не целиком, а с цветными поясами) — дома эти, наверно, понравились бы Маяковскому, с ними смело можно входить в коммунистическое «далёко».
Покидая Навои, мы увидели в стороне от шоссе гигант энергетики — завод, обросший мачтами высокого напряжения так густо, как обрастает опятами пень. Но вот и это ушло, уплыло назад, степь, ветер, солончаки…
Из головы не уходит драматическая судьба Навои. Его ближайший друг султан Хусейн Байкара был вынужден изгнать его из Герата: такова была сила мусульманских улемов и шейхов. Легенда, очень похожая на правду, повествует, что перед тем, как Навои под бой барабана ушел в изгнание, последнюю ночь султан Хусейн и Навои, расставаясь, провели в задушевной беседе.
Да и в наши дни сила духовных владык в некоторых мусульманских государствах, с которыми мы соседствуем, так велика, что трудно даже представить. Впрочем, и у нас, в не такие уж далекие времена, я был невольным свидетелем того, какую власть над мусульманами имеет шейх.
Случилось, правда, это не здесь, не в Средней Азии, а на Северном Кавказе, но вполне могло быть и тут.
Шейх
Ноябрь тысяча девятьсот тридцать третьего года. Приближалось шестнадцатилетие Октября. Меня командировали в Грозный писать о работе политотделов МТС. В редакции «Грозненского рабочего» мне посоветовали на праздничные дни поехать в горное селение Шатой:
— Седьмого в Грозный на базар съедутся отовсюду, попутную арбу ничего не стоит найти! А в Шатой дадим записку уполномоченному ГПУ: единственный русский в районе, пописывает в газету, в его сакле все журналисты находят приют.
Назавтра сыскал на базаре попутную арбу. Выехали во второй половине дня. Маленькие колеса горской арбы всю дорогу подпрыгивали на камнях. Добрались до Шатоя ночью; на уличках ни души, белели сакли, освещенные ломкими лучами месяца. Хозяин арбы довез меня до сакли уполномоченного (почему-то вертится на языке фамилия Криворотов, пусть, надо же, рассказывая, его как-то именовать!).
Постучал в ворота, сонная курица, всполошившись, перенеслась в сумрак крыши. Криворотова поднял с постели. При тусклом свете керосиновой лампочки с закопченным и разбитым стеклом он прочел записку из редакции и уложил меня спать, отложив знакомство на утро.
Проснувшись часиков в восемь, нашел Криворотова во дворе, был занят с милиционером. Сказал коротко: «Умывальник в углу! Чайник на очаге! Сахар, хлеб на полке!», и вновь повернулся к милиционеру: где-то кого-то убили, было не до знакомств!
Низенький, давно не стриженный — лохмы торчат из-под барашковой шапочки, грудь крест-накрест перетянута пулеметными лентами: ни дать ни взять матрос времен гражданской войны! Что ж, на людей, для которых со времен Шамиля высший шик — газыри с десятью патронами на груди, пулеметные ленты должны были производить впечатление: верный расчет.
Я попил наскоро чайку и решил прогуляться по Шатою. Чеченские крестьяне, идущие с перекинутыми через плечо сумами-хурджинами, и всадники, из-под бешметов которых торчали кончики кинжалов, привели меня на базар. Солнце низко висело над горами, огромные камни неправильной формы отбрасывали косые тени, розоватыми казались оседланные лошади, привязанные к камням и деревьям. Продавали кто что: малину, яблоки, овощи. Из корзин среди прутьев торчали красные гребешки кур.
Продавцы и покупатели нет-нет да поглядывали в сторону Сунжи, сердито клокотавшей на камнях где-то за обрывом внизу. Спросил одного-другого, не ответили: не понимали по-русски. Подошел к обрыву: глубоко внизу, в клочьях пены, падая с уступа на уступ, выла река. По самому краю обрыва лепилась тропка: страшно на такую ступить, не то что проехать верхом! О подобных тропках на Востоке говорят: идешь по ней, как по реснице. Поежившись, отступил от обрыва, вернулся к малине и курам.
Вдруг будто ветер прошел по базару, все вскочили, побежали к обрыву, на этой самой тропке показались два всадника. (Потом узнал: скачки по случаю праздника, старт где-то в горах, финиш тут, в Шатое.) Один всадник, в золотистой папахе, с башлыком на шее, обогнал второго на голову лошади (как только вдвоем уместились они на этой тропке-реснице!) и внезапно повернул коня поперек склона так, что конь второго встал на дыбы. Все затаили дыхание. Вставший на дыбы конь (произошло в считанные секунды!), покачавшись на задних ногах, вместо того, чтобы рухнуть в пропасть, каким-то чудом зацепился копытами за склон и выбрался на тропу.
Первым подъехал к финишу тот, в золотой папахе, как позже узнал, принадлежавший к центроевскому тейпу (роду). Вторым подъехал спасшийся от гибели заместитель начальника шатоевской почты: принадлежал к другому тейпу, если не ошибаюсь, шатоевскому. Не слезая с коней, они начали пререкаться. Почтарь оскорбил центроевца, тот ударил его плеткой: на щеке остался след.