Страница 37 из 67
Мишка с головой ушел в языки. А я… Ну на кой мне японский! Языком надо заниматься, а я пишу, печатаюсь. Да и глава семейства. Только что женился! Да и один университет уже кончил! Однако уйти не так просто: государство тратит на меня деньги — получаю сорок рублей стипендии.
Уйду, по тем временам обеспечен скандал — дезертир! Чего доброго придется Ленинград покидать. Как же тогда Таня? Ее учеба? Тут-то Мишка меня и выручил.
Кабинет греческого посланника
Вот как было. Собрался я жениться, а своей жилплощади нет. Встречаю Лешу Христофорова, делюсь горем. Он:
— Хочешь кабинет греческого посланника?
Привел показать: бельэтаж, два зеркальных окна на Неву — на шпиль Петропавловской крепости, камин, паркет, пятьдесят два метра — хоть балы задавай! По стенам на две трети высоты панель красного дерева. Мебель вывезена, во вдоль одной стены, во всю длину, невысокий, по пояс, красного же дерева шкаф для бумаг: врезай в стену, не оторвешь! И в двух углах тоже врезанные в стену красного дерева кожаные диванчики: спать — так складываться пополам.
Возле камина четыре железные койки. Называлось «чумандринская коммуна»: четверо пареньков со «Скорохода» и «Электросилы», из рабкоров, «ударники, призванные в литературу» (Лешка один из них), организовали коммуну. Чумандрин, секретарь ЛАППа (Ленинградской ассоциации пролетарских писателей), раздобыл им ордер. «Во оторвали! Кабинет бывшего греческого посланника!» Да не пошла коммуна, уютней жить дома, хоть в крошечных, да своих обжитых комнатенках за Московской заставой под присмотром мамаш. Пустеет палаццо; «Раз такое дело — женитьба, с радостью отдадим!»
Переписали ордер на меня, увезли свои койки. Раздобыл дрова, тоже по ордеру, сложил поленницу в коридоре рядом с дровами соседей — четы пенсионеров, поселившихся в бывшей спальне греческого посланника: стены из плюша с нарисованными цветами, ударишь палкой — пыль столбом! «Во жили буржуи!» Шикарная жизнь! Красота, кто понимает! Золотой шпиль за окнами! А толку?
Прикатили морозы, питерские, пронзительные, сырые! Встала Нева маленькими торосами, нагромождением льдин, наехавших одна на другую. Топлю камин, дрова сгорают, как спички. Хлопотал-хлопотал, выхлопотал уголь, набил чулан. Из камина пышет жаром, пока меж углей гуляет синее пламя, а погасло — несет холодом, как в трубу, комната вмиг выстывает? При буржуях небось был холуй-истопник! По десять часов кряду топлю, склонившись над иероглифами японских сказок «Фурусато» и словарем Позднеева. Экзотикой — камином да иероглифами, ничем другим заниматься не могу! Положение куда уж хуже…
Пришел как-то Мишка, протянул к камину окоченевшие пальцы и говорит:
— Вот что… Вместо того чтобы в чужой клеветон попадать, если бросишь университет, напиши-ка ты, брат, сам про себя фельетон. Вот, мол, субчик: один университет кончил, во второй пробрался. Зря, дескать, государство денежки тратит на него! Ну а я тисну под псевдонимом в нашей стеновке (Миша был редактором стенгазеты факультета). Тебя, голубчика, и исключат! Сами исключат тихо-мирно… Что и требуется доказать!
Написал про себя фельетон. Исключили. От иероглифов избавился, оставалось отделаться от камина, это проще: обменял свое палаццо на комнатенку в шестнадцать метров на Литейном проспекте — пальцем достаю до потолка, окна в колодец двора — зато теплая-теплая! Здравствуй, жизнь!
Она-то, жизнь, довольно быстро и развела нас с Мишкой: он ушел с головой в языки (по Ленинграду ширились слухи о колдовской его памяти), я бросился в громкобурлящие воды невской изящной словесности. Мишка заглядывал ко мне все реже. Спустя несколько лет узнал с чьих-то слов: где-то вдалеке, кажется в Армении, заболел и умер. Умерла гениальная память! Сколько мог дать людям! Теперь, многие годы спустя, оглядываясь на жизнь поколений, письменные свидетельства о коих теряются в глубине веков, вспоминаю Менандра (через две тысячи триста лет его процитировал Байрон): «Богов любимцы долго не живут», и все больше утверждаюсь в мысли, что гении — это чудом выжившие!
Думаю, что на земле рождается гениев неизмеримо больше, чем доживает до возраста, когда успевают себя осуществить. Обуянному чем-нибудь целиком (звуками, красками, мыслями, мечтами…) гению легко погибнуть в детском возрасте: утонуть, попасть под копыта лошадей (в наши дни под машину)… Ежели благодаря счастливому стечению обстоятельств гений все же доживет до совершеннолетия, зависть обрушивает на него все, чем люди умеют мстить за свою заурядность.
Надо ли вспоминать биографии гениальных поэтов, художников, ученых всех времен? Жизнь, как правило, мученическая! Именно это заставило Дидро воскликнуть: «Как мы были бы счастливы, если бы наши современники вздумали судить о нас так, как если бы мы умерли три тысячи лет назад!»
После смерти гения, успевшего себя осуществить, человечество, видя, что прошли десятки лет, а он все еще возвышается над временем, начинает ему поклоняться. При этом оно стыдливо замалчивает страницы жизни, которые с точки зрения современной морали «порочат» гения: так гениев превращают в иконы.
25 апреля. Под вечер. Берег Иссык-Куля
Ну вот я наконец и в Рыбачьем… Весь вечер, да и всю ночь за окошком гостиницы выл и бушевал ветер: его здесь называют улан. От его порывов стекла то вздрагивали, звеня, то протяжно ерзали в рамах, слышен был звук летящего в окна песка, даже удары мелких камешков о стекла. Под вой, свист и звон ветра лежал на койке, вперясь взглядом в черное пространство окна.
На заре улан утих так же внезапно, как начался. Я вышел на берег Иссык-Куля, прихватив с собой «колибри», бумагу и термос, взошло солнце, озеро затрепетало светлым пламенем. Пристроился на пристани, открыл машинку писать тебе и вспомнил, как здесь, именно здесь давным-давно пережил вместе с поэтом Александром Гитовичем потрясение.
Но к рассказу об этом надо подойти.
С рюкзаком за плечами
Летом 1929 года Саша Гитович и я решили пуститься в дальнее странствие, в Киргизию. Третьим с нами отправился Б. А. Логунов, библиотекарь военно-политической академии имени Толмачева, друг Гитовича. Тот добрался лишь до Пишпека: когда шли со станции Пишпек в город, речку Алаарчу, бегущую по камушкам, переходили вброд — моста еще не было, Логунов представил себе дальнейшее путешествие пешедралом в глубь «диких тянь-шаньских хребтов», у него ко всему отпала охота, нанял подводу — обратно Алаарчу переехать, да и был таков. А мы с Сашей с рюкзаками за плечами отправились в глубь Тянь-Шаня.
На тебя Тянь-Шань произвел бы сначала мрачное впечатление: голые горы, изборожденные каменными морщинами. Только постепенно (знаю по себе) величие скал перестает подавлять глаз; и ты начала бы наслаждаться их формой и бесконечным разнообразием цвета, красота гор мало-помалу овладела бы тобой, заворожила. И пришло бы мгновение, когда взгляд твой был бы не в состоянии насытиться созерцанием скал, и снежных вершин, и тянь-шаньских речек, будто наполненных самоцветами.
Так начал Саша описание нашего восхождения к перевалу Калмак-аша из Чон-Кеминской долины, куда мы пришли вдвоем, свернувши из Боомского ущелья вдоль ревущей в глубоком каньоне горной реки Чон-Кемин.
В моем дневнике этого путешествия рядом с фамилией Табалдинова четыре киргизские загадки. Сидели на перевале, отдыхали, он нам задавал их и смеялся до упаду, что не отгадаем: вот простаки! Признайся, отгадала бы ты хоть одну? «Белая собачка спрыгнула с арбы». «Синий теленок и на привязи толстеет». «На сухой сук воробей не садится». «Над бугром кружится хромой ворон». Не стану переворачивать отгадки вверх ногами, как в сборниках развлечений, вот они: «Плевок», «Арбуз», «Голова быка», «Бритва».