Страница 21 из 27
Что же — конец истории? Точка? «И я там был, мед-пиво пил»? Но ведь я предупреждала, что расскажу историю нашей современницы, советской женщины старшего поколения, а оно, это поколение, почти не знало покоя, да и не искало успокоенности!
В 1937 году в школу, где работала Мария Семеновна, прибежали ее дети, испуганные, в слезах. Что случилось? Случилось то, что стало в то время будничным и уже никого не удивляло. Пришли какие-то люди, увели отца — мужа Марии Семеновны, — опечатали квартиру…
Наступило время дежурств у ворот городской тюрьмы: днем — с передачами, по ночам — чтоб не прозевать момента отправки арестованных в далекую ссылку. За что арестовали, за что ссылают — об этом никто не спрашивал, это было известно: ни за что!
Момент отправки не прозевали. На дальних железнодорожных путях стоял вагон с арестованными. Вагон облепили жены, дети, матери, отцы. Подойти к отъезжавшим не разрешалось, но продовольствие и теплые вещи им передавали — конвоиры делали вид, будто не замечают.
Через год Мария Семеновна поехала к мужу на побывку — в далекую тайгу. Поезд остановился за 200 километров от лагеря, — дальше пути не было, пошли пешком. Последние двадцать километров из этих двухсот были завалены бревнами, — пришлось прыгать с бревна на бревно. Ничего, добрались, допрыгали.
Муж вернулся домой через пять лет, в нерадостный час. Шла война с фашизмом, сын был на фронте, враг подступал к Воронежу. Главной заботой мужа и жены — он тоже был учителем — стало спасение школьников. Организовали кормление детей в школах, непрерывную эвакуацию детского населения, бомбоубежища. В последние удавалось переводить ребят не всегда: стоило показаться на улице хотя бы маленькой цепочке ребят, держащих друг друга за платье, как их начинали методически бить с воздуха. Был такой день непрерывного массированного налета, когда воспитатели просто уложили детей под стенами школьных зданий — и они пролежали неподвижно, не поднимая голов, с утра до темноты. Но уцелели все. В этот день — 1 июля 1942 года — Мария Семеновна, еще и раньше начавшая терять зрение, почти совсем ослепла.
В Воронеж уже входили фашисты. Мария Семеновна с мужем ушли из города пешком. В этом трудном походе их ждало ослепительное счастье: на какой-то станции они встретили своего сына. Больше шести месяцев они ничего о нем не знали, считали погибшим. Это было почти правда. Сын и в самом деле был тяжело ранен на фронте, выжил чудом. Когда Мария Семеновна рассказывала об этой нечаянной встрече с сыном, о нескольких часах, проведенных вместе с ним на какой-то станции, откуда их пути вновь надолго разошлись, — все женщины в палате плакали… Да и был ли в рассказе Марии Семеновны хоть один эпизод, один штрих, который бы не звучал для всех нас как общий, свой, кровно родной?
В 110 километрах от Ташкента Мария Семеновна работала директором школы, представлявшей собой в полном смысле трагический курьез военного времени. И преподаватели, и учащиеся были самых неожиданных национальностей. Немецкий язык преподавал скрипач, профессор Литовской консерватории; он, может быть, и знал немецкий язык, но не знал русского. Русскую историю преподавал кореец. Ничего, все осилили, все пережили и перебороли.
В Ташкенте, куда был эвакуирован Одесский офтальмологический институт имени академика В.П. Филатова, Мария Семеновна сблизилась с В.П. Филатовым и с его женой Варварой Васильевной. Они жили там непривычно тяжелой жизнью. После Одессы, где Владимиру Петровичу был построен великолепный институт-дворец, научно-лечебное учреждение исключительного размаха, на которое и в тягчайшие годы ничего не жалели, обставляя его в полном смысле роскошно, Владимир Петрович очутился в Ташкенте в трудных условиях. Врачей было мало, — многие ушли на фронт. В Одессе все было налажено, привычно, пригнано одно к другому, все делалось словно бы само, — в Ташкенте в военное лихолетье приходилось все создавать и делать самим. Для того чтобы обеспечить институт биогенными стимуляторами — алоэ и другими растениями, Варвара Васильевна, погрузившись в огромные сапоги, вышагивала десятки километров по окрестным совхозам и колхозам, где надо было организовать разведение алоэ. Еще труднее приходилось ей налаживать бесперебойную доставку и хранение трупных глаз, необходимых для операций пересадки роговицы. Вдали от дома, от налаженной жизни и работы, всякая мелочь, всякий пустяк превращались в проблему, не всегда сразу разрешимую.
Когда я двадцать лет тому назад была здесь, в филатовском институте, детей, слепых и больных глазами, было немного, и они были вместе с нами, взрослыми. Сейчас дети выделены в особое детское отделение.
— Пойдем к детям! — сказала мне в один из первых дней Дарья Рихардовна. Теперь она сестра-хозяйка другого отделения, не того, в котором нахожусь я, но мы разыскали друг друга и встретились радостно, как старые друзья.
И вот сейчас она пришла звать меня «к детям» — в детское отделение. Она предложила мне это как нечто естественное для меня, человека, любящего детей превыше всего.
— Пойдем к детям! Посидите с ними, расскажете им что-нибудь. Помните Сашка? И Нюрочку с Аветиком?
Да, я помню их. Всегда буду помнить. Не знаю, получили ли они что-нибудь от меня, но для меня общение с ними было очень большой радостью.
А сейчас я к детям не хожу… В парке я каждый день вижу издали детей, — их вывели на прогулку. Вижу издали их забинтованные головы, слышу их громкие, счастливые окрики. Они собирают опавшие желто-красные листья кленов и платанов и перекликаются, как птицы на заре. Кто еще умеет вносить во всякий пустяк такой восторженный азарт, как дети?
В жизни я сознательно уклоняюсь от общения с детьми, не подхожу к ним, не рассказываю им ничего, — вообще, не «дружу» с ними… Нельзя идти к детям — к слепым детям! — с невеселой, смятенной душой.
Много лет назад на спектакль «Дон-Кихот» в ленинградском ТЮЗе привезли ребят из училища для слепых. Они вошли в зрительный зал цепочкой — впереди шла зрячая учительница, а за нею гуськом, по одному, положив руки на плечи идущему впереди, шли слепые дети 10–13 лет. Возникшее в первые минуты после их появления чувство жалости и печали исчезло необычайно быстро: слепые ребята так восторженно принимали спектакль, так хохотали и веселились! Они не видели ни лиц актеров, ни костюмов, ни веселых декораций покойного Моисея Левина, но они понимали все! Всех нас поразило, что они сразу стали называть Дон-Кихота (его играл очень высокий ростом Николай Черкасов) — «тот долговязый». Мы не знали, что слепые очень чутко и точно определяют рост людей по той высоте, с которой раздается их голос.
В общем, все прошло отлично. Но через некоторое время этих детей снова привезли в ТЮЗ — на спектакль «Хижина дяди Тома». Боже мой, что это было! Слепые так горестно переживали судьбу черных невольников, они так плакали, когда дядю Тома разлучили с семьей и продали с аукциона! Самое ужасное было в том, что, несмотря на все наши мольбы, никто из них не соглашался уйти раньше окончания спектакля! Я и сегодня помню, как они уходили домой после финала — той же трагической цепочкой, с распухшими от слез слепыми глазами. Нет, сегодня для них мое общество — это вроде «Хижины дяди Тома», я не смею навязывать его больным детям.
Я не иду к детям не только оттого, что жалею их: я и себя жалею. Сейчас есть в лечении слепых детей много нового, такого, что мне, вероятно, было бы тяжело видеть. Двадцать лет тому назад детей с глазами, затянутыми бельмами, не оперировали. Взрослым делали пересадку роговицы, а детям — нет. Потому что эта операция требовала длительной — до года и даже больше — полной неподвижности. А как добиться этого у детей? Ребенок, если он в остальном здоров, непременно будет шевелиться, вертеться — и эффект операции пропадет. Поэтому бельма у детей оперировали позднее, когда дети входили в юношеский возраст.
Однако наблюдения показали, что слепое детство, в котором отсутствуют зрительные впечатления, отражается на детях неблагоприятно — такие дети отстают в своем развитии. И теперь пересадку роговицы делают и маленьким детям тоже. Недавно здесь, в институте, оперировали грудного ребенка, моложе одного года! Каким же способом достигается у таких оперированных детей неподвижность? Подробно не знаю, но, по-видимому, это насильственная иммобилизация при помощи особых приспособлений.