Страница 20 из 27
Сын мой тоже писал интересно. Между строк улавливалось, как трудно приходится в «деревянном» Заполярье, под непрерывными вражескими бомбежками. Сын служил в авиации, которая там охраняла транспорты с оружием и боеприпасами. Письмо было местами очень смешное, и чтение несколько раз прерывалось хохотом аудитории.
Потом я прочитала письма от двух моих «подшефных» молодых писателей — Нади А., с Урала, где она работала на оборонном заводе, и Макса В. — с Тихоокеанского флота.
Все письма были интересные, все вызывали волнение: ведь кто мог с уверенностью сказать, живы ли еще сегодня те люди, которые всего две-три недели перед тем писали мне эти добрые, ласковые письма?
Когда я дочитала последнее письмо, несколько минут было очень тихо. Я молчала, — думала о своих далеких друзьях. И слушатели мои тоже молча думали о них. Бросилось мне в глаза взволнованное личико вожатой Риты…
Потом кто-то несмело и негромко спросил меня о Шуре К. Какой он, какие пьесы он написал? Другие спрашивали об остальных моих корреспондентах. Я рассказывала — и до того мне было радостно вспоминать всех этих людей, говорить о них!
Прошло некоторое время. Я встретила как-то вожатую Риту.
— Ну, как ваш недружный восьмой класс? — спросила я.
— Как будто немножко дружнее стали… — ответила она. — Даже удивительно! Вы ведь тогда почему-то никакой беседы о дружбе с ними не провели!
Бедная девочка! Она, оказывается, ждала, что я предложу «недружному классу»: «Дзеци! Дайце друг другу ручки и будьце друзьями!»
Сегодня Варвара Васильевна сказала:
— Сейчас сделаем вам подсадку…
Длилось это одно мгновение — внезапное ощущение в спине словно от несильного укуса пчелы или осы. Но этого было достаточно для того, чтобы в душе взвихрилась новая надежда. Привыкнув за много лет к таким надеждам, к тому, что они разрастаются со сказочной быстротой и укореняются в душе с цепкостью сорной травы (а потом — разочарование и горечь!), я не позволяю себе надеяться ни на что…
Глупые, пустые слова! «Я не позволяю себе»… Кому это я не позволяю и кто это меня слушается?
У Варвары Васильевны и Татьяны Павловны, когда мне делали подсадку, лица были бодрые… Они, наверное, тоже «не позволяли себе думать», что подсадка может не дать желаемого эффекта. Золотые люди! Как им хочется вернуть мне хоть чуточку, хоть зерно зрения! И зачем только я приехала? Затем, чтобы навалить еще и свою безнадежность на ту нечеловеческую нагрузку, которую эти святые врачи несут и без моей «добавки»?
Есть у медиков такое выражение: «ут аликвид фиат». Это — обрывок латинской фразы, которая означает: «чтобы больной еще во что-то верил». Так пишут на рецептах, прописывая умирающим что-нибудь безразличное, не могущее ни помочь, ни повредить им, — боржом, что ли… Пусть больной еще во что-нибудь верит, пусть не отдается отчаянию и безразличию…
Наверное, моя подсадка — это «ут аликвид фиат».
После подсадки я сделала самое жизнерадостное лицо… Ну, спасибо, — теперь все пойдет отлично! Уходя из процедурной, я не смотрела в глаза врачам…
Ну, спасибо, теперь все пойдет отлично!»
Простая операция — продолжение (4)
Слушаю спокойный, ненапряженный рассказ Марии Семеновны Кореняко… Это она не о себе одной повествует, — это жизнь целого куска нашей истории, это голос целого поколения женщин. И какой героический в своей будничности рассказ!
Юной девушкой, только что окончившей восьмой — педагогический! — класс женской гимназии, пришла Мария Семеновна еще в царское время преподавать в земской школе села Ивановка. Школа называлась — «однокомплектная». Это торжественное и чудное слово расшифровывалось очень просто: комплект преподавателей состоял из одной семнадцатилетней учительницы Марии Семеновны, а вся школа, все три ее класса — младший, средний и старший, — помещались в одной комнате.
Занятия всех трех классов происходили одновременно. Делом учительской изобретательности было так совмещать занятия всех трех групп, чтоб они не слишком мешали одна другой. Например, пока маленькие (20–25 человек) писали палочки, средние (12–15 человек) читали нараспев, а 7–8 старших решали задачи. Девочек было меньше, чем мальчиков, — ведь они очень рано нянчили младших и не имели времени для учения. А число учащихся мальчиков резко падало с наступлением весны, когда даже младшие должны были помогать взрослым, пасти овец, коров.
Школа стояла у леса и была новостройка или, как тогда говорили, «недостройка». В ней, например, были окна, но дверь — входную — почему-то недоделали: вместо двери приходилось лезть тоже в окно!
Спустя два года Мария Семеновна перешла преподавать в другую деревню — в так называемую «министерскую школу». Было в ней четыре-пять классов, но «комплект» учителей был все тот же: один учитель.
Работа со взрослыми, к которой, как большинство учителей, тянулась Мария Семеновна, была почти невозможна: на пути к ней лежали две «необоримые» колоды — поп и староста. Однако всего их мрачного могущества было недостаточно для того, чтобы помешать бытию определять сознание и подводить экономический базис под поступки людей! Необходимость беречь индивидуальный керосин в каждой избе сгоняла по вечерам девушек с их прялками в помещение школы, к сторожихе Устинье, под одну общую лампу. Девушки пряли, учительница Мария Семеновна читала им вслух, рассказывала. Парни обижались, но тут уже учительница ничего поделать не могла.
Дважды в неделю Мария Семеновна ходила в местечко — за литературой. Приносила газеты и книги — вполне легальные, но открыто раздавать нельзя было и этого.
С 1914 года Мария Семеновна училась в Москве, на курсах Герье. Сегодняшний читатель пусть не подумает: «Вот посылали все-таки и в царское время учительниц для повышения квалификации! Наверное, и стипендии давали!» Нет, совсем не так. Учение осуществлялось частично на деньги, скопленные во время учительства (из жалованья в 28 рублей ежемесячно), а частично — при помощи родителей. Отец Марии Семеновны тоже был учителем, помогать дочери было ему ой как не легко! Жили студентки скудно, бедно, обедали в студенческой столовой за три—пять копеек в день (борщ, каша и хлеб с горчицей). Но Мария Семеновна вспоминает это время как «волшебное»: студенчество ее совпало с революцией 1917 года!
С курсов Герье Мария Семеновна перешла в Институт народного хозяйства, по окончании его получила звание кандидата экономических наук и была оставлена на полтора года при институте.
Дальше идет пестрый калейдоскоп самой разнообразной работы, самых неожиданных нагрузок, самых удивительных приключений, далеко не всегда смешных, а очень часто горестных, которые так памятны людям этого поколения…
В Народном доме местечка Семеновка Мария Семеновна была и швец, и жнец, и в дуду игрец: она заведовала библиотекой, клубной работой, художественной самодеятельностью и участвовала во всем остальном. А «все остальное» было: перепись населения, сбор продналога, размещение облигаций крестьянского займа и т. п. и т. д. Всю эту работу, огромную, требовавшую массы сил, к тому же небезопасную, выносили на своей надежной спине учителя и комсомольцы, — Мария Семеновна была и то и другое. Вместе с учителями и комсомольцами она возила по району самодеятельные «постановки», выполняя при этом труднейшие задания партии. Никого не удивляло, что деревенский зритель принимал на полном серьезе, без смеха или улыбки, самые наивные, примитивные политагитпостановки. Но никого не удивляло и то, что порой по окончании спектаклей в спины участников и устроителей летели выкрики многоэтажной ругани, смерзшиеся комья грязи и оледенелого навоза. Однажды даже кто-то стрелял и ранил в ногу директора школы!
Нет такого разбушевавшегося моря, которое после шторма не возвращалось бы в свои берега. Во второй половине тридцатых годов в жизни Марии Семеновны Кореняко наступила пора зрелости и успокоения. В эти годы мы видим ее сперва в Курске, потом в Воронеже, замужней, счастливой матерью. Она работает завучем в школе на громадной новостройке, одновременно читает лекции по политической экономии в Воронежском финансово-экономическом институте.