Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 104

Комнатка служит спальней, рабочей комнатой и гостиной двум старым женщинам. Одной уже под восемьдесят лет, другой — под шестьдесят. У лампы нагнулась над вязаньем высохшая, большого роста блондинка с проседью. Это меньшая старуха. Ее морщинистое узкое лицо застыло в улыбке сжатого рта, наполовину беззубого. Лысая около темени голова прикрыта обрывком черного кружева. Узкие плечи, костлявый стан, впалая грудь кутаются в голубую косынку, завязанную за спиной узлом. Прозрачные руки так и трясутся от усиленного движения длинных спиц.

Она вяжет платок из дымчатой тонкой шерсти. Почти весь он уже связан. Клубок лежит на коленях в продолговатой плоской корзинке. Спицы производят частый чиликающий звук. Слышно неровное, учащающееся дыхание вязальщицы. Губы ее, плотно сжатые, вдруг раскроются, и она начинает считать про себя. Изредка она оглядывается назад. На кровати кто-то перевернулся на бок. Можно разглядеть женскую голову в старинном чепце с оборками, подвязанном под уши, и короткое плотное тело в кацавейке. На ногах лежит одеяло.

В комнатке тепло только около печки. Из окна, отпотелого и запыленного, дует. В полуотворенную одностворчатую дверку проникает холодный воздух. И все-таки душно — от лампы, от пыли, от разных тряпок, натыканных здесь и там, коробок и ящичков. Пахнет задним гнилым покоем дворянского домика. На лежанке, на войлоке, копошилось что-то в корзинке, укутанной сверху. Нет-нет да и зашуршит, послышится грызенье, точно мышь скребется, а потом и писк. Из двери доносится стук маятника дешевых стенных часов. С заворота улицы ветер ударяет в угол дома; старые бревна трещат; гул погоды проносится мимо окна и кидает в него горсти снега.

Но в тесной заброшенной комнатке, где коптит керосиновая лампочка, идет работа с раннего утра, часу до первого ночи. Восьмидесятилетняя старуха легла отдохнуть; вечером она не может уже вязать. Руки еще не трясутся, но слеза мочит глаз и мешает видеть. Ее сожительница видит хорошо и очков никогда не носила. Она просидит так еще четыре часа. Чай они только что отпили. Ужинать не будут. Та, что работает, постелет себе на сундуке.

II

— Фифина! — послышался с кровати голос старшей старухи, звучный и низкий. Зубы у нее сохранились, и она выговаривает твердо.

— Что, maman? — отозвалась блондинка и повернула голову.

Она говорит надтреснутым высоким фальцетом. От выпавших зубов выходит свист. Есть наивность в ее манере говорить. Нетрудно признать в ней старую девушку.

— Погляди на наших тютек… Что-то они пищат. Есть ли у них вода?

— Должна быть, maman…

— Посмотри, cher ange…[51] К ночи они что-то беспокойны стали.

Та, кого старуха на кровати назвала Фифиной, оставила работу, положила бережно свое вязанье на стол и тихо подошла к лежанке. Она приподняла темный платок с корзины и заглянула туда.

— Что же, cher ange?

— Спят, maman, все вместе, прижались.

— Все ли?

— Все.

— Ах, милые тютьки! — громко вздохнула старуха на кровати, потом зевнула и перекрестила рот.- Pardon de t'avoir dérangée,[52] - прибавила она хорошим французским произношением.

Опять началось вязанье. В корзине, стоявшей на лежанке, жило целое семейство песцов. Когда Фифина заглянула туда, они все сбились в кучу; точно небольшая муфта виднелась к одной стороне их жилища.

Тут же положена им была еда и поставлено блюдечко с питьем. Песцы ищут тепла. Вели они себя тихо и зимой все больше спали. Эта семья считалась любимцами старухи. Остальных держали на кухне, на русской печи. С них обирали пух, чистили его, отдавали прясть, а сами вязали платки, косынки и целые шали на продажу в Ножовую линию и в галереи на модные магазины. Цены стояли на это вязанье хорошие. Их продавали за привозной товар с Макарьевской ярмарки, нижегородского и оренбургского производства.

Через полчаса старуха спросила с кровати:

— Мужчины уехали?

— Кажется.

— Ника не пришел проститься… Pas de cœur…[53] Так ведь, Фифина?

— Не знаю, maman, как сказать.

— Ах, мать моя… Пора тебе свое мнение иметь.

— Pourquoi médire, maman?[54]

— Ведь я бабка! От меня какие же могут быть тайны?

Опять помолчали. Фифина — настоящее ее имя Фелицата Матвеевна — поправила фитиль лампы, завязала поплотнее узел своего голубого платка и расправила пальцы. Они снова запрыгали, передвигая спицами. Узор выходил правильно, скоро, ни одна петелька не была спущена.

— Фифина!

— Что вам угодно, maman…

Фелицата Матвеевна звала «maman» свою приемную мать и воспитательницу, Катерину Петровну Засекину.

— Тася придет?

— Разумеется, maman…





— Да который час?

— Недавно было девять…

— Я бы пошла ее сменить… Да Hélène не любит.

— Почему же, maman?

— Ах, mon ange, будто я не замечаю? Что с нее взять… une momie.[55]

— Да-а, — глубоко и громко вздохнула Фифина.

— Ты и нынче до часу?

— Надо завтра кончить, maman.

— Надо, надо.

В разговоре старух звучала одна и та же нота — подчинения своей судьбе. У Фифины она выходила мельче и простоватее; у ее приемной матери гораздо сильнее и сознательнее…

Старуха приподнялась и спустила ноги с кровати. Ей захотелось самой поглядеть, как спят ее милые зверьки, дававшие ей и Фифине заработок на лишнюю чашку чаю, на платье и теплые чулки, на маленький подарочек внуке.

Она ходила бодро и не горбилась. Небольшого роста, недавно еще полная, Катерина Петровна в этой затхлой и тесной комнате сама держала себя опрятно, хотя носила уже третью зиму все тот же шелковый капот, перешитый два раза.

— Тютеньки!.. спят милые…

Она прозвала песцов "тютьками".

III

У Катерины Петровны лицо белое, почти не морщинистое, с крупными чертами. Брови сохранились в виде тонких черточек. Из-под чепца не видно седых волос. Глаза уже потухли, а были когда-то нежно-голубые. Рот не провалился; все передние зубы налицо и не очень пожелтели.

Она постояла над своими любимыми «зверушками», покачала головой, прикрыла их и подошла к столу. Рядом темнело кожаное вольтеровское кресло. Она села в него. Фифина пододвинула ей скамейку.

— Вот совсем сна нет, — заговорила она, прищурившись на свет лампы.

— Еще рано, maman…

— Знаю… Да я уже чувствую… ходить бы надо. А где?.. По зале… Темно, да и не люблю… Hélène все пугается… боится Бог знает чего. Прежде Тася играла по вечерам. Теперь и этого нет.

Все это сказано было без ворчания, а так, про себя. Старуху сокрушало всего сильнее то, что она не может по вечерам работать. Фифина привыкла больше слушать, чем говорить, да и боится напутать в счете. Читать некому, с тех пор как внука должна часто быть около матери. Старуха опять вернулась на постель.

Лежит Катерина Петровна на постели в темноте, чтобы не раздражать зрение, лежит и перебирает старые, долгие годы… Ей кажется, что она прожила целое столетие; но память у ней светла не по летам. Ей прекрасно известно, что родилась она в начале этого века. Двенадцатый год она отчетливо помнит. Родилась она тут, в Москве, у Большого Вознесенья. Их дома уж давно нет. Он был деревянный, на дворе, бревенчатый, темный, с пристройками. Таких теперь что-то не видать в Москве. Помнит она, как отец поступил в ополченье. И мундир его помнит. Картуз с крестом… Вдруг всполошились. Их с матерью, двумя свояченицами матери и сестренкой, — та после умерла в чахотке, — отправили на своих во Владимир. Оттуда они попали в Нижний. Там поселились они против большого дома на Покровке, такая есть улица в Нижнем, где жили институтки с начальницей, привезенные из Москвы же. Дом был генеральский. Отставной генерал из «гатчинцев» командовал местным ополчением. Мать познакомилась с его семейством. Своя музыка была у них, полон дом дворни в нанковых сюртуках, лакеи вязали чулки в передней. Кончилась кампания, перебрались опять в Москву. Отец вскоре умер. Много ее учили, и по-английски; а по тогдашнему времени это было в редкость. Иогель танцам учил, «Гюлен-Сорша» также. На клавикордах — Фильд… Брала она и уроки арфы… Тогда арфа считалась для барышень красивым и поэтическим инструментом. Надо было при этом и петь. Писать литературным слогом выучилась она только по-французски. По-русски всегда делала ошибки. Да русских писем и писать не к кому было. Зато французские стихи могла свободно рифмовать. Позднее любила Пушкина и Батюшкова. Но это уже замужем в Петербурге. Просидела она в девицах до двадцати одного года. Мать разборчива была, да и она сама не торопилась. Нельзя сказать, чтобы она особенно влюбилась в Никифора Богдановича Засекина. Ее всегда считали бесчувственной. Стихи она писала, но увлечений с ней что-то не случалось. Он ей, однако ж, понравился… Приехал из Петербурга, все им интересовались. Высокий, важный, нестарый, живал подолгу в чужих краях. А главное — умен… Это она отлично поняла. И свое состояние. Стало, не зарился на деньги… Как уж это давно!.. Свадьба, посаженым — главнокомандующий, — так по-тогдашнему звали генерал-губернатора; в "Модном журнале" князя Шаликова стихи ей посвящены были в виде романса… И на музыку их положили… Она сама пела и аккомпанировала себе на арфе. Вот ее миниатюрный портрет висит — на кости, с птичкой на плече. Находили, что она похожа была на m-lle Georges, только она меньше ростом и цвет волос не тот. Где лежат теперь ее кавалеры? Сколько милых людей из иностранной коллегии, посольских, из колонновожатых, — нынче они по-другому называются, — профессора инженерного училища, выписанные из Парижа императором… Профессор Базен… Что за умница! Другой еще… тоже французский инженер… Фамилии не припомнишь… Такого тонкого французского разговора больше она уже не вела и не слыхала.

51

дорогой ангел… (фр.).

52

Извини, что я тебя потревожила… (фр.).

53

Без сердца… (фр.).

54

Зачем злословить, мама? (фр.).

55

мумия (фр.).