Страница 118 из 120
Зверев узнал его и тотчас же отвернулся… Облако пыли скрыло их.
Сермяжный халат всего больше поразил Теркина. Первое лицо в целом уезде и — колодник еще до суда. Может быть, и понапрасну заподозрен в поджоге? Растрата по опеке еще, кажется, не обнаружена. В сермяге!
Искренно порадовался он за Петьку, что улица была совсем пустая. Только вправо, туда к выезду в поле, тащилась телега, должно быть, с кулями угля.
До самого острога не покидало его жуткое чувство — точно саднило в груди, и ладони рук горели; даже в концах пальцев чувствовал он как будто уколы булавки.
Не больше пяти минут взяло у него с того места, где он увидал долгушку, до ворот острога. Инвалидный солдатик грузно ходил под ружьем, донашивая свое кепи, и служитель сидел на скамье под навесом ворот. стр.489
Теркин предъявил ему записку к надзирателю и всунул рублевую бумажку. Тот снял шапку и тотчас же повел его.
В острог попадал он в первый раз в жизни. Все тут было тесно, с грязцой, довольно шумно, — начался обед арестантов, и отовсюду доносился гул мужских голосов.
— Они кушают, — сказал ему тот же старший сторож, остановившись перед дверью камеры, помещенной особенно, в темных сенцах, и звонко щелкнул замком.
Теркин вошел вслед за ним. Сторож захлопнул дверь, но не запер ее.
За столиком, в узкой, довольно еще чистой комнате, Зверев, в халате, жадно хлебал из миски. Ломоть черного хлеба лежал нетронутый. Увидя Теркина, он как ужаленный вскочил, скинул с себя халат, под которым очутился в жилете и светлых модных панталонах, и хотел бросить его на койку с двумя хорошими — видимо своими — подушками.
— Василий Иваныч! Ты! — глухо воскликнул он и сразу не подал Теркину руки.
— Здравствуй, брат! — с невольной дрожью выговорил
Теркин и также невольно протянул к нему обе руки.
Они обнялись.
Зверев был красен. На глаза навертывались слезы.
— Ешь! Ешь!.. Ты голоден… Я посижу, — сказал Теркин.
Первой мыслью Зверева при входе Теркина было: "вот, друг любезный, пожаловал на мой срам полюбоваться".
Но когда тот обнял его, он сразу размяк.
Послушно присел он к столу и доел похлебку, потом присел к Теркину на койку, где они и остались. В камере было всего два стула и столик, под высоким решетчатым окном, в одном месте заклеенным синей бумагой.
Говорить про свою вину Зверев упорно избегал, только два раза пустил возглас:
— В поджигатели произвели!
Он полон был не того, что ему предстоит, а негодования на прокурора и следователя, которые «извели» стр.490 его жену. Когда он был посажен в острог, она в тот же день заболела.
— Не верю я докторам, — шептал он Теркину на ухо. — Они дурачье, олухи, шарлатаны. Толкуют: невропатия, астма какая-то. А я вижу, что она себя опоила чем-то. И не сразу… а, может, каждый день подсыпает себе в их лекарства.
И вот сегодня только допустили его побывать у нее.
— Мерзавцы!.. Крапивное семя!
Он не выдержал и стал всхлипывать:
— Краше в гроб кладут. Как бросилась ко мне!.. И сейчас же обомлела. Столбняк! Не доживет до субботы…
Любовь какая, Вася! Понимаешь ты! Кабы ты видел ее! Первая женщина в империи!
Его охватила струя мужского самодовольства, сознания, что из любви к нему женщина отравляется. О том, что из- за нее, для ее транжирства, он стал расхитителем и поджигателем, — он не тужил.
— Для какого черта, — крикнул он и заходил по камере, — для какого черта он меня в колодники произвел, этот правоведишка-гнуснец! Что я, за границу, что ли, удеру? На какие деньги? И еще толкуют о поднятии дворянства! Ха-ха! Хорошо поднятие! Возили меня сегодня по городу в халате, с двумя архаровцами. Да еще умолять пришлось, чтобы позволили в долгушке проехать! А то бы пешком, между двумя конвойными, чтобы тебе калачик или медяк Христа ради бросили!
Губы его брызгали слюной и болезненно вздрагивали.
Он опять присел к Теркину, весь как-то ушел в плечи и одну ладонь положил ему на колени.
— Кто старое помянет… Ты знаешь!.. Тогда ты со мной форсить начал, Василий Иваныч… Ну, поквитались!..
От моего ельника и у тебя выдрало сколько десятин. Я тебе мстить не хотел. Извини, брат! Да ведь это не твое собственное, а компанейское… Ну, и то сказать, и попросил я у тебя тоже здорово — сорок тысяч. Имел резон отказать. Только уж очень ты… тогда…
Зверев тряхнул головой и замолчал.
— Петя! — тихо и робко выговорил Теркин. — Тебя под залог выпустят? стр.491
— Мало ли что! Десять тысяч заломил правоведишка! У кого есть нынче такие деньги? Все прожились! Все прогорели! Вся губерния не лучше меня грешного. А в банке-то каких делов наделали!..
— Слушай! Заяви следователю, что я внесу.
— Что?..
Краска залила сразу лицо Зверева. Он откинулся корпусом в сторону и, заикаясь, выговорил:
— Ты — зря? Грешно!.. Лежачего не бьют!
— Не зря, а вправду.
— Нет?!
С нервным криком он вскочил, схватил за руку Теркина и стал целовать.
XXXIX
Тарантас, открытый, четырехместный, запряженный тройкой бурых лошадей, стоял в тени опушки, в той части соснового заказника, которая уцелела от недавнего пожара. На козлах, рядом с кучером, сидел карлик Чурилин.
В глубине лужайки, около мшистого пня, разлеглось несколько человек. Они только что вышли из тарантаса. Посредине высилась голова Теркина, сидевшего спиной к лесу. Немного в стороне прилег Хрящев, в парусинной блузе и парусинной же большой шляпе, на зеленом подбое; он называл ее почему-то
"брылем". По бокам, подобрав ноги углом, сидели капитан Кузьмичев и Аршаулов, все такого же болезненного вида, как и год назад; очень слабый и потемневший в лице, одетый тепло, в толстое драповое пальто, хотя было и в тени градусов восемнадцать.
Он все еще жил в Кладенце, где Теркин нашел ему постоянную работу — надзор за складами по его пароходно-торговому делу. Здоровье его падало, но он этого не примечал и верил в то, что поправится.
Его послали на кумыс; он с трудом согласился; но захотел навестить сначала Теркина и прибежал к нему накануне на пароходе. Капитан Кузьмичев — теперь командир «Батрака» — зашел в Заводное грузить дрова и местный товар; но просидел целые сутки из-за стр.492 какой-то починки. Он должен был везти Аршаулова книзу, до самой Самары.
Всякому было видно, как бедняга плох; но Аршаулов, еще более спавший с голоса, смотрел весело и порывался говорить. Кашель затруднял его речь и часто доходил до судорожных припадков; он хватался за грудь, ложился боком и томительно отхаркивал, а потом, со словами: "Это ничего! извините!" — вступал так же пылко в новый разговор.
Теркин показывал им сегодня оба заказника, на обоих берегах Волги; показал и пожарище. В усадьбе он успел представить их невесте; но остальных членов семьи они не видали, чему он был, в сущности, рад.
Как-то особенно отрадно было у него на душе в эту минуту вместе с горьким осадком от мысли, что такой славный «фанатик», как Михаил Терентьевич Аршаулов, обречен на скорую смерть… — Но он не сознавал этого, стало — не страдал.
Живо вспомнились ему все переходы их бесед в Кладенце… С того времени многое запало ему в совесть, под горячим обаянием веры в народ и жалости к нему этого горюна, считающего себя теперь счастливцем.
— Очень бы мне, братцы, хотелось, — заговорил он, — сделать вас участниками моего перехода в состояние женатых людей, да грешно было бы задерживать вас.
— Я бы остался, Василий Иваныч, — сказал Аршаулов чуть слышным звуком.
— Нет, поезжайте!.. Обвенчаемся мы не то через две недели, не то через месяц, где же вам ждать!.. Вы мою Саню видели; кажется, она вам обоим пришлась по вкусу?..
— И весьма! — крикнул весело Кузьмичев.
— Вот и мудрец одобряет. — Теркин кивнул головой
Хрящеву, который придвинулся к ним. — Я Антона Пантелеича в шафера за это возьму.
— Мне непозволительно, — шутливо заметил тот и снял свой «брыль». — Я ведь вдовьего сана.