Страница 97 из 115
Плотина шумела, мельница не работала. Она называлась рендовой потому, что когда-то самый первый мельник, имея вторую мельницу, сдавал ее в аренду. Нынешний мельник одноногий Иван Жильцов, по прозвищу Совочик, жил в Залесной, и Сопронов хорошо его знал. Однажды сам приезжал сюда молоть с попутной подводой.
Помольщики сидели на лавочке у избушки, пахло дымом и печеной картошкой. Кони хрустели в сарае травой. Плотина, сбрасывая ненужную воду, шумела ровно и глухо.
Сопронов снял второй сапог и босиком вышел к избушке.
— Во! Игнатей да Павлович! — Савватей Иванович Климов хлопнул себя по колену. — А я думаю, Совочик пришел. Чего босиком-то?
Игнаха сел и отрывочно, глядя в землю, рассказал, как тонул в озере.
Мужики слушали его сочувственно, то и дело охали:
— Ишь ведь как!
— Ты погляди-ко…
— Ой-ёй-ёй.
Сопронов с утра ничего не ел и был рад печеной картошке.
— У тебя, Игнатей, какого нет сапога-то, — подскочил Савва. — Не левого?
— Левого. А что?
— Как что! У Совочка-то как раз правой ноги нету. У ево левые все сапоги и камаши. Вот погляди-ко в избушке-то…
— А что, вить и правда! — сказал Африкан Дрынов, приехавший молоть дальше всех и первей всех.
Игнаха растерялся, не знал, то ли всерьез говорят мужики, то ли разыгрывают.
— Ты, поди-ко, в Залесную правишься? — сказал молодой, бритый мужик. — По какому делу, ежели не секрет?
— Он по колхозному! — сказал Савватей Климов. — Ему без левого сапога никак нельзя, сразу скажут, что вправо качнулся, за Бухарина.
До Игнахи только сейчас дошло, что над ним смеются. Он не доел картофелину и бросил ее в плесо:
— Я вот погляжу, куда ты качнешься! Савватей да Иванович! Погляжу…
— А я, Игнатей, все вперед и прямо! Мне бы только вот рожь севодни смолоть. У меня бы Гуриха калачей навертела да напекла, глядишь, мы бы опеть в одну премь.
— Нет, не пойдет он молоть, — сказал Дрынов про Совка. — Здря я и приехал в такую даль.
— Может, и не придет. Вишь, по всей округе мельников-то прижали, буржуями объявили, налог на их навалили, гарец тоже требуют.
— А Ерашин-то мелет?
— Ерашин и воду спустил. С весны еще.
— Дак из чево хлеб-то печи теперь?
— А ты жуй немолотое. Вон петух клюет, и ты тоже, утром встанешь да и начинай клевать, тюк-тюки-тюк, тюк-тюки-тюк.
И Климов выразительно сперва «поклевал» справа и слева, потом громко пропел петухом.
Все засмеялись, но тут как раз пришел из Залесной посыльный, молодой парень, приехавший молоть из Ольховицы.
Пришел один, без мельника. Все накинулись на него с вопросами, как да что.
— Не идет! — сказал парень. — И молоть, грит, не буду, и мельница не нужна. Меня, грит, записали в буржуи, а мне, грит, в тюрьму идти желанья нет. Пусть, грит, сами и мелют.
Парень пошел в сарай поглядеть лошадь. Телеги с мешками стояли в очередь у нижних ворот мельницы, на воротах висел трехфунтовый винтовой замок. У верхних дверей, с плотины, куда вел отвесный трап, тоже висел замок, и вода глухо, казалось, тоже недовольно, шумела и шумела в лесу. Темнело. Селезень прокрякал на плесе за кустиками и выплыл на середину вместе с двумя утками. Теплинка угасала.
— А ты, Игнатей, значит, в Залесную! — сказал Климов.
— Так, — заинтересовался и Дрынов.
— Вот ты и пошли-ко Совка-то, дай ему этот приказ. Без мельницы все голодом насидимся.
— Так, так! — поддержали и другие помольщики.
— Тебе все права даны, — не унимался Климов.
Игнаха встал, намереваясь уйти в избушку. «Ежели Палашка сказала вовремя, то и жена вскоре должна принести обутку, — подумал он. — Гады… Вишь, зашевелились, как тараканы. Ничего… ничего, придет время».
— Чего молчишь-то? — подошел к Сопронову ольховский парень.
— Пошел от меня! — цыкнул Сопронов. — И не хватай за рукав. А то я тебе похватаю.
— Ты, Сопронов, и то всех уж перехватал, — сказал Африкан Дрынов и хлопнул о ладонь своей бесцветной буденовкой. — Тебя уж и у нас-то боятся, не то что в Шибанихе аль в Ольховице.
— Его! В Ольховице? — взъярился ольховский парень. — Да мы его… знаешь?
Все, в том числе и Климов, уже запрягали коней. Сопронов с презрением отвернулся от мужиков. Гордо зашел он на мостик плотины и молча глядел на лес и на широкое мельничное плесо.
Вода шумела, падая на нижний настил. Она шумела день и ночь, но два наливных колеса — мельницы и толчеи — безмолвствовали, шумела впустую лишняя, бездеятельная вода. Сопронов, слушая ее шум, думал совсем о другом…
Когда почти все подводы вывернули от мельницы на дорогу, ольховский парень пустил свою лошадь вослед другим и вбежал на плотину.
— Эй! — окликнул он босого Сопронова. — О чем думаешь?
Игнаха даже не оглянулся.
Парень шагнул ближе и одной рукой деловито спихнул Сопронова в воду… Пока Игнаха булькался в холодной воде — в этой второй за сегодняшний день купели, пока выбирался на тесаный настил плотины, скрип тележных колес и фырканье коней растаяли в потемневшем лесу. Вода шумела, все так же глухо и ровно.
В тот же день председатель Ольховского ВИКа Микулин, разругавшись с матерью, бросил все и уехал в Ольховицу. Но он знал, что и здесь тоже не предвиделось ничего хорошего. Ему еще в поле сказали, что уездная, а теперь районная тройка по чистке уже обосновалась у Митьки Усова. На магазине, пришпиленный кнопками, висел метровый кусок обоев с фамилиями членов ячейки. «Все на чистку!» — красовалось внизу.
И сразу стало не по себе.
«Хоть бы чаю успеть попить», — подумал Микулин. Стараясь не попасть кому-нибудь на глаза, он привязал повод уздечки к лошадиной ноге и пустил кобылу пастись, а сам юркнул в незапертые ворота Гривенника.
В избе никого не было. Он налил в самовар воды, наложил углей и зажег лучину. В железной трубе враз зашумело пламя. Но, кроме чугунка вареной картошки и хлеба, в залавке у Гривенника ничего не было. Микулину волей-неволей пришлось идти в лавку. Он поздоровался, купил полфунта постного сахару и две ржавые селедки. Его пропустили без очереди, но зато с головой закидали вопросами:
— Миколай да Миколаевич, говорят, и каперацию закрывают. Правда ли?
— Врут!
— А чево это значит дифа… диференция-то какая-то? Я насчет паевых-то.
— Говорят, и налогу прибавка?
— Пуля это!
— А стоит ли озимовое-то сиять? Говорят, все отымут, всех в коммуну загонят.
Микулин отбояривался где шуткой, где всерьез, пробовал выбраться, но люди окружили его:
— Ты погоди, погоди, Миколаевич.
— Чево, и тебя чистить-то будут?
— Он не мерин, чего его чистить.
— На шесть часов! Чистка-то!
— Ну а эти, которые чистят, сами-то оне чистые ли?
— А ты чего, баню хошь затопить?
— Чистые не чистые, одна благодать.
— У рыжего-то… и ноги в ботиночках.
Микулин сразу сообразил: приехал Яков Меерсон. Председатель выскочил из лавочной давки. Самовар кипел, весь в пару. Гривенника все еще не было дома. Не успел Микулин нарезать хлеба, как прибежала Степанида-уборщица:
— Миколай Миколаевич, требуют!
— Та ска-ать, это… скажи, что сейчас иду, — Микулин пожалел, что не запер ворота. Степанида ушла за лошадью. Он поел и на скорую руку, обжигаясь, выпил стакан жидкого чаю. Ощупал печать, штемпель и документы, одернул рубаху и подтянул голенища: «Ну, была не была…» И вышел на улицу.
У исполкома стояла отпряженная милицейская бричка, лошадь Скачкова хрупала завядшим клевером. «Так… и Скачков тут. — Микулин покашлял. — А кто третий-то?»
Третьим членом комиссии был некто Тугаринов, еще без должности, присланный из области на укрепление руководящего районного состава. Вся троица сидела в комнате ККОВ, тут же сидел и бухгалтер маслоартели Шустов, и секретарь ячейки лесной объездчик Веричев. Микулин с бодрым видом поздоровался со всеми за руку.
— Товарищ Микулин, — Тугаринов говорил тихо, словно в больнице. — А какое у нас сегодня число?