Страница 108 из 115
— Так ведь было уже все, в маслоартели-то. Какие ишшо паи?
— И кредит с ТОЗом, и маслоартель побоку, — произнес Евграф. — Оне и потребиловку-то разогнали бы, кабы волю дать. Ты, Никитич, слыхал ли про свата-то? Не устоял, видать, и Данило Семенович. Вступили оба с Насоновым.
— Знаю… Видно, и нам, Евграф, та же дорожка. Больше и ждать нечего.
Иван Никитич повысил голос:
— Дедко, а дедко? Ну-ко давай вылезай…
За печкой послышалось стариковское покашливание. Но Евграф от стыда за свой опозоренный дом не стал дожидаться, пошел к дверям. Иван Никитич махнул рукой: ладно, мол, уходи. Обоим было ясно, что надо писать заявленья… Но Евграфу не удалось уйти от скрипучего голоска дедка Никиты:
— Чево, Евграф да Анфимович, куды от меня навострился! Давай, давай, посиди. Порассказывай… Правда ли, что опеть в колхоз заганивают?
— Не заганивают, тятька, сами заходят! Как миленькие…
Иван Никитич резко откинул Кустика, который, мурлыкая, терся о голенище. Кот, ничуть не обидевшись, подался в куть к Аксинье. И вдруг взревел благим матом, она нечаянно наступила ему на ногу.
— А не ходи босиком! — сказала Аксинья.
Евграфу снова пришлось сесть, хотя уж так ему не хотелось глядеть сейчас в глаза старика Никиты! Последнее время жил Евграф будто во сне. Когда поутру увидел вымазанные дегтем ворота, бросился в дом, хотел отсвистать Палашку чем попало: водоносом, вожжами ли, но матка спрятала девку под пол. А когда пыл миновал, Евграф и сам вместе с бабами еле не разревелся. «Прохвост Микуленок, прохвост из прохвостов. Опозорил навек мироновский дом! — мысленно ругался Евграф. — Может, посватает? Нет, не посватает! Кабы думно жениться, пришел бы. А его вон еще выше перевели». Евграф видел, как мучается жена Марья, только хуже-то всех было, пожалуй, самой Палашке. Когда толкли да мололи на новой мельнице, Евграф сам видел издалека, как Палашка схватила однажды трехпудовый мешок, схватила поперек, будто мужик, и уже напряглась, чтобы поднимать, да не успела. Подскочил Павел — не дал поднять. Задумала, видать, извести плод, сама бы не извелась заодно… Знает ли дедко Никита про все это? Знает. Вся волость знает…
Но дедко Никита словно не знал ничего, ни единым намеком не отозвался на Евграфово горе, а заговорил про свата Данила:
— Все ладно, братчики, все как тут и было. Не здря Данило Семенович ходил под красной-то шапкой, нет, не здря! Бывало, с гармоньей идет по Ольховице, кличет на весь свет: «Попало от нас белому енералу, попало!» Ну вот, а нонче чево закричишь? Не знай чего делать, и в колхоз как в петлю голову сунешь. А с чево все дело пошло, скажи-ко мне, Евграф да Анфимович?
Евграф опустил голову.
— Нет, ты скажи, скажи! — подскочил дедко с другого боку.
— Не знаю я, Никита Иванович.
— Нет, знаешь! И все знают, только сами себя боятся, не признаются.
— А с чего, тятька? — Иван Никитич поглядел на часы.
— А с того, что колоколам языки в двадцатом году выдрали! Что и святые кресты начали было спихивать, да высоконько, духу-то не хватило. Патриарха Тихона никто не послушал, отдали миленького на растерзаньё! Аки псам рыкающим…
Дедко тряхнул сивой бородой, стремительно повернувшись в иконный угол, кинул щепотку пальцев ко лбу, на грудь и от плеча к плечу. Повернулся:
— Тьфу на вас, прости меня, господи, грешного. Пьеницы! Пропили сами себя! Погодите, то ли ишшо увидим…
— Ты бы чем ругаться, сказал, чево делать-то?.. — Никита Иванович был спокойный, не в отца.
— А чево тепереча делать? Обедать время, вот чево делать! А и в колхоз поступай, нам от миру не отставать… Где Панко-то? Зови Оксютку, пусть на стол собирает.
Евграф не остался обедать, ушел домой. Аксинья спустилась вниз, держа внука на одной руке, другой рукой раскинула на столе скатерть. Дедко хотел было открыть стол и нарезать хлеба, но не было ни Павла, ни Веры, ни Сережки.
— Погодим! — сказал дедко Никита. — А где Верка-то?
Вера трясла на снегу у хлева овсяницу. Она пришла по первому отцовскому слову, сняла казачок и к рукомойнику.
— Ой, чево в деревне-то делается, — проговорила она, утираясь. — Чево делается… Коров гонят в одно место, лошадей в другое. Овцы блеют. Селька-соплюн идет с пестерем, полный пестерь куриц. Подстилкой завязаны. Говорят, коров будут доить в очередь, молоко делить ковшиком…
Ветер хлестал в обшивку — холодный и зимний, было ясно, что Павла к обеду ждать нечего. Две чужедальние подводы с мешками с рассвета стояли у мельницы. Нет, Павла нечего было и ждать, а вот где Сережка?
— Погодим, — сказал теперь уж Иван Никитич.
Аксинья в который раз отложила ухват. Ребенок сидел на колене у старика, сосал хлебный сухарь. Он терпеливо наблюдал за матерью, поворачивал голову туда же, куда шла Вера. Она наконец взяла его на руки:
— Иванушко-то у меня все ждет, поглядывает! Красное солнышко-то, сухарик грызет! — напевно проговорила она и тут же переменила голос: — На читальне-то вывеска, контора будет тамотка. С утра толкутся, кто во что горазд. Митя сидит над списками, ругается. Селька всех куриц собрал у Лошкарева в холодном хлеву, три курицы за ночь замерзли. Он их и давай пестерями перетаскивать в другой хлев, к Новожиловым. Там потеплее.
— А чево с упряжью-то? — спросил Иван Никитич. — Тоже стаскали в одно место?
— Упряжь, тятя, вся переписана, а Савватей дугу не стал записывать, дак на ево Митя кулаком застукал, а Савва тут же песню и спел: «Как по этой по деревеньке пройдем-проухаём, наши головы не варят, кулаками стукаем».
— Ой, господи, — остановила смех Аксинья. — Чево творится. Ну-ко давай садитесь, буду шти наливать.
— Погодим! — Дедко перескочил с лавки на лавку.
— … а Митя и говорит: «Подавись ты своей дугой, мы дуг новых нагнем». Тут Клюшин Степан заходит, подает заявленье.
— Клюшин? Степка? — изумился Иван Никитич. — Переставленье свету… Давай, матка, наливай. Сережку, видать, не дождаться.
Но тут как раз ворота стукнули, и парнишка осторожно переступил порог. Он был весь в крови и в слезах. Все бросились к нему, кроме деда.
— Это кто тебя эдак?
— Господи, царица небесная, матушка.
— С кем разодрался-то?
Но Сережка только вздрагивал всем телом и ни слова не говорил. Слезы и кровь из носа не останавливались.
— Это что будет-то! — Аксинья подтолкнула его к умывальнику. — Батюшко. Ну-ко, я замою тебя.
Пока успокаивали Сережку, пришел Павел и молча поднялся наверх. Обедать не стал. Вера положила ложку, попросила у матери соленой капусты. Аксинья переглянулась с мужем и тоже встала из-за стола. Обед явно не получился. Все расползалось в стороны, все не клеилось. Горшок со щами стоял на шестке, каша была и вовсе не тронута…
— Ладно, Серега, к масленице заживет, — отец опять попробовал выпытать у парнишки, что случилось. — Где это ты? С кем распазгались?
Но мальчишка угрюмо молчал. Судороги нет-нет да и пробегали по нему, снизу доверху.
«В кого настырный такой? Видать, в дедка…» — подумал Иван Никитич и открыл шкап, чтобы достать карандаш и бумагу. Иван Никитич ходил в школу всего с успеньева дня до рождества, но успел-таки выучиться складывать и писать по слогам.
Сережка писал в тетрадке уже лучше отца, да и читал намного бойчее. Вот и сегодня дедко Клюшин приглашал парня на вечер читать Библию, конечно, после того, как парень сделает домашний урок.
У Клюшиных частенько по вечерам читали Библию. Но последний год Степан не стал читать старикам по священному тексту. Из Питера ему привезли новые книги, поэтому приглашали читать то Володю Зырина, то еще кого-нибудь, сидели иногда до вторых петухов.
Нет, Сережка-то сегодня был уж совсем не читальщик!
Драка случилась неожиданная и неравная. На большой перемене учительница Дугина вывесила плакат, а на плакате был нарисован кулак-живодер. На беду, он оказался очень похож на Данила Пачина. Борода точь-в-точь и даже картуз, и вот ребята начали дразнить Олешку: «Пачин-кулачин!» Звонок вроде бы притушил страсти, но дальше было что-то совсем несуразное…