Страница 14 из 77
Я подняла брови: это было уже наглостью с его стороны. С чего он взял, что я унижусь до того, что стану что-то подносить ему? Но его лицо и его глаза были совершенно обычными и не выражали ничего особенного, просто легкую усталость и явное свидетельство того, что он еще не совсем проснулся. Усмехаясь про себя, я направилась к столику у дверей. Я сняла стакан с графина, взяла графин за узкое граненое горлышко. В стакан тонкой струйкой полилась прозрачная вода; ударяясь о стеклянные стенки и дно, она производила негромкий звук. И в этот миг на меня снова нашло какое-то затмение.
Тихо звякнуло стекло. Рука со стаканом задрожала на миг. В этот миг мне вдруг вспомнилась рощица у истоков Селеука, шепот деревьев в темноте и то, как фляга, которую передавал мне мой муж, звякнула о ножны, выдав Вороном нашу команду. Этот тихий звук, напоминающий звон сдвигаемых бокалов, стоил ему головы. Давно это было, очень давно. Пять лет — долгий срок для Охотника. Пять лет одиночества, не физического, а духовного, тихого, почти незаметного. Я мало задумывалась об этом, и я знала, что тотчас забуду о нем, но в ту минуту я ощутила его в полной мере — одиночество молодой женщины, пять лет назад присутствовавшей при смерти своего мужа.
Я вернулась со стаканом к кровати. Дарсай встретил меня довольно странным, очень внимательным взглядом; впрочем, он, наверное, читал меня, если не мысли, то настроение-то уж точно. Скривившись, словно от боли, Ворон зашевелился и приподнялся на локтях. Одеяло сползло, открывая порванный ворот рубахи и видневшиеся в вырезе выступающие ключицы. Я присела на кровать и поднесла стакан к его губам. Дарсай даже не сделал никакого движения, чтобы самому взять или хотя бы поддержать стакан, так и напился из моих рук. Пил он жадно, на одном дыхании, зубы его несколько раз ударялись о край стакана (или я так неловко его держала?). Напившись, он еле заметно кивнул мне и снова опустил голову на подушку. Глаза его были полузакрыты, мокрые губы блестели. Казалось, это движение отняло у него последние силы, он выглядел, как тяжелобольной, вынужденный пережидать после каждого движения, пока силы не вернуться к нему. За стеной все так же говорили Вороны, я сидела с пустым стаканом в руках и смотрела на измученное лицо дарсая.
Позже я много думала об этом, разбирала в своей памяти каждый его жест, каждое сказанное им слово. Думала я и об этом вечере и о том, как он выглядел тогда, о том, как он себя вел. Был ли это наигрыш? Я не знаю. Я знаю, что он был ранен, я и тогда это прекрасно знала, но… Он никогда не показал бы мне своей слабости, уж таковы Вороны, воронье высокомерие простирается слишком далеко. Так что, в какой-то мере, он все равно актерствовал передо мной. Только тогда я не понимала этого — почему? то ли потому, что была ослеплена насланным на меня наваждением, то ли просто потому, что была молода и глупа и не умела еще искать подвоха в поведении собеседника…
Я коснулась его шеи: кожа была сухой и горячей.
— У тебя жар, — сказала я.
— Rede i tere? (Ну и что?) — пробормотал он, не открывая глаз.
— Ты ранен?
Он молчал.
— Могу я тебя осмотреть?
— Ты врачевательница, что ли?
— Да.
Алые глаза приоткрылись, он взглянул на меня сквозь ресницы — такие же пушистые, как у хонга.
— Послушай, — сказал он вдруг, — у нас были неприятности несколько дней назад. Ты бы посмотрела моих ребят, раз уж ты такая добрая. Встретить врачевателя так далеко от Границы — такое везение надо использовать.
Да уж, вряд ли в округе нашелся бы еще один врачеватель, который захотел бы иметь дело с Воронами.
— Попасть в переделку так далеко от Границы — это надо уметь, — недовольно сказала я.
— Так посмотришь?
— Хорошо, — сказала я, — А как насчет тебя?
— А какой смысл? — сказал он безразлично, — Все равно заживает как на собаке.
И снова закрыл глаза. Я не шевелилась. Казалось, он заснул.
Говорить за стеной, наконец, перестали, и сразу воцарилась глухая тишина. Я сидела на краю кровати и слушала тихое дыхание Ворона: да, он уже засыпал. Я была совершенно растеряна произошедшим.
А что, собственно говоря, произошло? Ни-че-го, как любил говорить мой покойный муж. Ничего. Мы сказали друг другу несколько слов, я дала ему воды, он напился и снова заснул. Все. В этих простых действиях не было ничего такого, из-за чего моему глупому сердцу стоило бы так биться. Но на самом деле — было. Это была сама противоестественность этих действий. Если бы мы повстречались в степи, дело могло бы кончиться только моей смертью и его более или менее серьезным ранением, если бы мне повезло. В этом отношении я не склонна была себе льстить: может, я и стратег, но в искусстве боя я вряд ли могу соперничать с тем, кто прожил две сотни лет. Впрочем, может, я сама подставила бы ему шею под удар, да еще бы за великую честь это почла — умереть от руки такого противника. Но это было бы нормально. В общем-то, и наша встреча во дворе, и все, что было потом, — все это не выходило за рамки ожидаемого, но только не то, что произошло здесь. Откуда эта доверчивость, это странное равнодушие к тому, что я подумаю о нем, и к тому, что есть я и что есть он, к тому, что стоит между нами? Один эпизод с водой чего стоил! Как он мог — попросить! — попросить меня, тцаля, так обнажить передо мной свою слабость, да еще и пить из моих рук?! Это было невозможно. И с чего он взял, что я не воспользуюсь его слабостью? Откуда эта безграничная доверчивость, почти на грани с бредом? Вряд ли ему настолько плохо — я же чувствовала это.
А ведь я пришла, чтобы поговорить с ним. И чем все закончилось? Он только больше запутал меня в свою паутину, пойдя по самому легкому и почти безошибочному пути, — он затронул мою жалость. Говорят, так легче всего влюбить в себя женщину, особенно, если нужно сделать это быстро, ибо долгая жалость — это уже презрение. Так я и думала, сидя рядом с ним и разглядывая его лицо, твердое, худое, темное, с тонкими морщинками возле глаз. Лицо воина. Но единственное, что мне виделось в этом лице, это глубокая, страшная старость. Тело его и сейчас гораздо сильнее и быстрее, чем было когда-то в молодости. Но…
Глубокая старость. Старость Ворона, которая есть признак не дряхления тела или духа, но все большего расхождения их путей, признак приближения того момента, когда разуму надоест возвращаться в тело, и он покинет его навсегда. Если бы они оставались вместе… ну, тогда, пожалуй, миром бы правили Вороны. Это счастье, что их не интересует власть над миром.
Да, но мне-то что было делать? Дарсай спал, и тревожить его мне не хотелось. Я осторожно коснулась пальцем тонкого шрама, пересекавшего его губы. Ворон тихо вздохнул, повернулся на бок и затих. Тогда я встала, стараясь не шуметь, и вышла в другую комнату.
Хонг куда-то ушел. Один веклинг все еще сидел на подоконнике, покачивая ногой в грязном сапоге. Другой медленно вышагивал по комнате, отчетливо ступая на всю подошву и заложив руки за спину. Он ходил словно бы от картины к картине, но больше смотрел на свои сапоги. Когда я вошла и тихо закрыла за собой дверь, оба веклинга взглянули на меня. В прошлый раз они показались мне очень похожими, как бывают похожи представители одной расы, почти не отличающиеся друг от друга ростом и телосложением. Но, в сущности, сходства в них было не так уж и много. Тот, который сидел на подоконнике, был явно старше, возраст его приближался уже к сотне лет. Его сухое смуглое лицо с правильными определенными чертами было ослепительно красиво — так, как редко бывают красивы мужчины.
Все-таки совершенство замечается далеко не сразу. Только уродство бросается в глаза, а совершенная красота открывается постепенно; так, сотню раз увидев какую-нибудь долину, только на сто первый начинаешь постигать всю глубину и прелесть этого пейзажа. Так — вдруг — взглянув на него, я открыла, что этот Ворон, веклинг, старший офицер, которому суждено было умереть однажды в бескрайней степи или сделаться сонгом и покинуть эту степь иным образом, оставив бренное тело доживать свой век в безумии, этот Ворон совершенен в своей красоте. Ничего нельзя было изменить в жесткой точной линии губ, в очертаниях чуть выступающих скул и резкого подбородка.